Сираков завернул в бумагу бутылку рома и направился в город. Темнело.
Он думал сейчас о Христине с неожиданной тоской как о некоем полном спасении. Верил: она дома и она обрадуется ему. Какое счастье, что он встретил ее в Салониках в эти трудные дни! Судьба на этот раз проявила к нему благосклонность. Может, и вправду таинственные силы, о которых говорила ему Христина, существуют и незримо управляют миром. Да и не была ли она сама среди миллиона существ единственной, предопределенной ему? И если любовь их была странной, в этом также имелся глубокий смысл: расхождения, беспричинные на первый взгляд ссоры, долгие разлуки были необходимы, чтобы сохранилась неизрасходованной их привязанность друг к другу, не исчерпалась в нелепом браке с тем, чтобы, как заботливо хранимый запас (подобно запасу провизии на спасательных шлюпках), выручить в критический момент… И вот этот момент наступил. Теперь он подаст в отставку — болен, устал, обижен, — впрочем, неважно, как он мотивирует свое нежелание и дальше заниматься самоистязанием, и, главное, ему безразлично, как другие посмотрят на это. Все это уже потеряло свое значение, потому что у него есть Христина…
В сумерках маячили патрульные тройки — они завладевали городом.
«Ну уж сегодня вы меня не увидите», — с каким-то озорным злорадством подумал Сираков.
Он волновался, когда протянул палец к звоночку желтого двухэтажного дома. За дверью он услышал приглушенную музыку, и рука на миг задержалась. Играл патефон, и почему-то в сознании Сиракова промелькнуло воспоминание о «жур фиксе» в Варне той далекой весной, когда Христина сидела у патефона… Музыка кончилась, и игла царапала пластинку. Кто-то громко сказал:
— Фройлейн Христина, патефон, пожалуйста!
Сираков прижался ухом к двери.
Не голос ли это Кюнеке, пьяного Кюнеке, если допустить, что этот самовлюбленный человек мог напиться? И почему он сам не подойдет к патефону? Почему-то не может…
Сираков ощутил, как ноги его становятся ватными. Возникло чувство, словно у человека, проигравшего в рулетку все, после того как шарик перестал подскакивать, и жизнь вертящегося пестрого колеса подошла к концу, и колесо замерло там, где ему было указано…
Женщина замурлыкала что-то и, наверное, подошла к патефону. Игла не попадала на пластинку, и легкомысленный смех, которым сопровождала женщина эту свою неловкость, был ему неприятен.
На какой-то миг Сираков испытал желание ворваться в дом, совершить какую-нибудь дикость, разоблачить их и оставить, замерших на месте от стыда и удивления… Но зачем? И какая от этого польза? Впрочем, разве не было очевидно еще в первый вечер, что она — любовница Кюнеке? Наивно было бы считать, что с появлением Сиракова она бросит все и всех, чтобы принадлежать только ему…
«О, какое падение… потаскуха! — думал он. — Ее интересовала только бутылка рома… Все остальное было позой, гнусной позой!»
Он постоял еще немного, пока не понял, как нелепо выглядел он здесь, как был смешон, — прижавшийся ухом к двери, — и пошел.
Машинально брел он по улице, не зная куда, старался не думать о Христине, но думал только о ней, о том, что белье, которое было на ней два вечера назад, должно быть, куплено кем-то вроде Кюнеке…
Он шел, пока первый патруль не заступил ему дорогу. Сираков показал пропуск, соображая, куда же направиться дальше.
Кто-то ему говорил, что знаменитая до войны корчма Хризопулоса открыта и сейчас, что там даже видели Роземиша…
Хризопулос… Хорошо…
Спустившись на две ступеньки ниже тротуара, он толкнул ногой дверь — и ему открылось низкое, продымленное помещение, шумное, полное людей. Оркестр, состоявший из скрипки, гитары, цимбал и флейты, наигрывал греческую песню. В дымной мгле плавали странные, искривленные лица. Все походило на сон.
Потолок поддерживался толстыми деревянными колоннами, и Сираков прислонился к одной из них.
В мутном чаду он различил четырех танцующих оборванцев. Зеваки, стоявшие кругом, почти закрывали их, а заодно и стол, за которым сидел… Роземиш. Роземиш был в форме, толстая шея перетянута, как колбаса; он сидел верхом на стуле, перед ним тарелка с белым хлебом. Пухлые пальцы беззвучно барабанили в такт музыке по ломтикам хлеба, на которые время от времени невольно поглядывали танцоры.
Что это была за пантомима?
Оркестр перестал играть, уставшие танцоры пошли на свои места. Роземиш каждому дал по куску. Они с жадностью принялись за хлеб. И только один завернул свою долю в платок и бережно положил в карман.
Читать дальше