Пропала радость от столкновений с действительностью. При каждой попытке прикоснуться к ней испытующий пальчик слепца погружался в пустоту. Двери вращались сами собой и никуда больше не вели. Он поцеловал старуху в глаза, и змеиный холод сковал его. Он уже готов был пошатнуться, даже упасть, когда на помощь выступило Воспоминание: воспоминание о бархатных брюках Альберто; как человек, которому неожиданно дается привилегия бросить взгляд в глубь самой сокровенной тайны, торопится отвернуться, чтобы ощутить под ногами земную твердь, Кюлафруа в ужасе отпрянул, втянув голову в плечи, в теплое и обволакивающее воспоминание о брюках Альберто, в которых его взгляду предстал успокаивающий, утешающий выводок синиц.
Потом он вернулся, несомый спустившимся с неба Альберто, в свою комнату, в кровать, и заплакал. Но — пусть вас это не удивляет — он заплакал оттого, что не может заплакать.
Вот как умерла наша Великая Дивина.
Поискав свои золотые часики, она нашла их меж бедер и, зажав в кулаке, протянула Эрнестине, сидевшей у изголовья. Их руки соединились, сложив раковину с часами в середине. Глубочайший физический покой ослабил Дивину; почти жидкие нечистоты растеклись под ней тепловатым озерцом, в которое нежно и очень медленно — как корабль, еще хранящий тепло императора, потерявшего свою последнюю надежду, опускается в воды озера Не [61] озеро вблизи итальянского города Ареццо (в эпоху римской империи Ариция). В 1930–31 годах из озера были извлечены два корабля, построенные в эпоху Империи (предположительно при Каллигуле).
— она погрузилась, и это облегчение вырвало из нее вздох, наполнивший рот кровью, и затем еще один вздох — последний.
Так она скончалась, можно сказать, затонула.
Эрнестина ждала. Не знаю, каким чудом, она вдруг ясно поняла, что биение, исходившее из их соединенных рук, было тиканьем часов.
Живя среди знамений и примет, она не была суеверной. Так что, в полном одиночестве, приступила к подготовке погребального туалета и надела на Дивину вполне благопристойный, английского покроя костюм из синего шевиота.
Вот она и покойна. Вся-Покойна. Тело ее завернуто в простыню. Это, с головы до ног, как и прежде, корабль в ледоходе, скованный припаем, неподвижный, застывший и плывущий к бесконечности: ты, милый сердцу Жан, как я уже говорил, неподвижный и застывший, плывущий на моей кровати к счастливой Вечности.
Теперь, когда Дивина мертва, что мне остается делать? О чем говорить?
Сегодня вечером разгневанный ветер яростно сшибает друг с другом тополя, от которых мне видны лишь верхушки. Моя камера, убаюканная этой спокойной смертью, так ласкова сегодня!
А если завтра я буду свободен?
(Завтра суд.)
Свободен, то есть сослан к живым. Я создал себе душу соразмерно со своим жилищем. Свободен — пить вино, курить, глядеть на обывателей. Каким же будет завтрашний суд? Я представил самый суровый приговор, которым он мог бы меня покарать. Я тщательно к нему подготовился и подобрал себе гороскоп (на основе того, что я мог вычитать о нем в собственном прошлом) — лицо судьбы. Теперь, когда я уже умею ему следовать, печаль моя не так велика. Она исчезла перед лицом непоправимого. Это мое отчаяние и то, что еще будет, будет. Я отказался от своих желаний. Я тоже «уже прошел через это» (Вейдманн). Так пусть на всю человеческую жизнь останусь я среди этих стен. Кого будут судить завтра? Какого-то незнакомца, носящего имя, которое прежде было моим. Я могу продолжать умирать до самой своей смерти посреди всех этих вдовцов. Лампа, миска, распорядок дня, метла. И соломенный тюфяк, моя супруга.
— Мне не хочется ложиться. Завтрашнее слушание это торжество, которому необходим сочельник. Именно в этот вечер я хотел бы оплакать — как тот, кто остается, — мои расставания. Но ясность моего ума — все равно что нагота. Ветер за окнами все свирепеет и перемешивается с дождем. Так стихия предваряет завтрашнюю церемонию. Сегодня, кажется, 12-е? Так на чем же мне становиться? Говорят, предостережения исходят от Бога. Они мне не интересны. Я уже чувствую, что не принадлежу тюрьме. Разорвалось утомительное братство, соединявшее меня с людьми из могилы. Быть может, я буду жить…
Иногда взрыв дикого хохота, возникшего неизвестно отчего, сотрясает меня. Он звенит во мне, как радостный крик в тумане, стремящийся, кажется, рассеять его, но не оставляющий после себя никакого следа, кроме тоски по солнцу и празднику.
А если меня приговорят? Я вновь облачусь в грубую шерсть, и эти одеяния с цветом ржавчины вынудят меня сделать монашеский жест — запрятать руки в рукава, — и вслед за этим явится соответствующий образ мыслей: я почувствую, что становлюсь славным и смиренным, а затем, зарывшись в одеяла, — это в «Дон Жуане» персонажи драмы оживают на сцене и обнимают друг друга — я, как и прежде, стану создавать, зачаровывая свою камеру, Миньону, Дивине, Нотр-Даму и Габриэлю новые восхитительные жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу