— Дитя мое, ну же, дитя мое! Дайте мне вас защитить. Господа, — сказал он суду (он мог бы с тем же успехом, как королеве, сказать ему «Мадам»), — это ребенок.
В то время, как Председатель спрашивал у Нотр-Дама:
— Ну, что же вы говорите? Не будем забегать вперед!
Резкость произнесенного слова обнажила судей и оставила на них из одежды только величественность. Толпа прокашлялась. Председатель не знал, что «Коррида» на арго — это исправительный дом. Степенный, массивный, неподвижно сидящий на деревянной скамье между гвардейцами, перетянутыми желтыми кожаными ремнями, в сапогах и касках, Нотр-Дам-де-Флер чувствовал себя танцующим легкую жигу. Отчаяние пронзило его, словно стрела, словно клоун — шелковую бумагу на обруче, отчаяние прошло сквозь него, не оставив ему ничего, кроме дыры, облачившей его в белые лохмотья. Несмотря на повреждения, он держался стойко. Мира уже не было в этом зале. По заслугам. Нужно, чтобы все закончилось. Суд возвращался. Приклады почетного отряда ударили тревогу. Стоя с непокрытой головой, монокль зачитал приговор. Он впервые произнес вслед за именем Байона: «по прозвищу Нотр-Дам-де-Флер». Нотр-Дама приговорили к смертной казни. Присяжные стояли-Это был апофеоз. Кончено. Когда Нотр-Дам-де-Флер был передан в руки охранников, им показалось, что он обрел священное свойство, близкое к тому, которым некогда обладали искупительные жертвы, будь то козел, бык или ребенок, и которым до сих пор обладают короли и евреи. Надзиратели говорили с ним и служили ему так, как если бы знали, что он несет на себе тяжесть грехов всего мира, и хотели снискать себе благословение Искупителя. Спустя сорок дней весенней ночью в тюремном дворе была сооружена машина. На рассвете она была готова к работе. Голова Нотр-Дам-де-Флера была отсечена самым настоящим ножом. И ничего не произошло.
Чего ради? Покрову храма не нужно разрываться снизу доверху, если бог испускает дух. Это ничего не докажет, кроме того, что ткань плохого качества и изрядно обветшала. Хотя к этому следовало бы отнестись безразлично, я бы еще согласился, чтобы дерзкий пострел продырявил его ударом ноги и убежал прочь, вопя о чуде. Это пикантно и весьма подходяще для того, чтобы лечь в основу Легенды.
Я перечитал написанные главы. Они теперь завершены окончательно, и приходится признать, что ни одной радостной улыбкой не наделил я ни Кюлафруа, ни Дивину, ни Эрнестину, ни кого-либо еще. Лицо мальчишки, которого я заметил в комнате свиданий, наводит меня на эти размышления и заставляет вспомнить о детстве, о воланах белых юбок моей матери. В каждом ребенке, которого я вижу, — а я вижу их так редко — я пытаюсь отыскать того, кем был я, полюбить его за то, чем был я. Но, встретившись с малолетками в комнате свиданий, я поглядел на две эти мордашки и вышел в крайнем волнении, потому что сам я был другим — ребенком бледным, как недопеченый хлеб; я люблю в них мужчин, которыми они станут. Когда они прошли передо мной, покачивая бедрами и широко расправив плечи, я увидел у них на лопатках горбики мышц, прикрывающие корни крыльев.
И все же мне хотелось бы думать, что я был похож вот на этого. Увидев себя в его лице, прежде всего в линии лба и в глазах, я вот-вот узнал бы себя окончательно, когда — хлоп! — он улыбнулся. Это был уже не я, потому что в детстве, как и во все другие периоды моей жизни, я не умел ни смеяться, ни даже улыбаться. Если можно так сказать, стоило ребенку засмеяться, как я рассыпался в крошки у себя на глазах.
Как и все дети, подростки или взрослые, я охотно улыбался, иногда мог даже похохотать; но по мере того, как моя жизнь проходила, я ее драматизировал. Устраняя шалости, проявления легкомыслия или ребячества, я оставлял в ней лишь элементы собственно драмы: Страх, Отчаяние, печальную Любовь… и, чтобы освободиться от них, я декламирую все эти поэмы, сведенные судорогой, как лица сивилл, Они проясняют мне душу. Но если ребенок, в котором, как мне кажется, я вижу себя, засмеется или улыбнется, он ломает строй разработанной драмы, которой становится моя жизнь, когда я размышляю о ней; он разрушает, искажает ее уже потому, что привносит в нее поступок, который персонаж совершить не мог; он разрывает на части воспоминание о гармоничной (хотя и горестной) жизни, заставляет меня видеть, как я становлюсь другим, и к одной драме прививает другу.
Дивинариана
(продолжение и окончание)
Итак, вот последние части Дивинарианы. Я тороплюсь отделаться от Дивины. Навалом, беспорядочно я набрасываю эти заметки, разбирая которые вы попытаетесь отыскать непреходящую сущность Пресвятой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу