Поскольку рынок в таком городе обладает свойством воронки, то очень скоро нас туда затянет — впрочем, Бельмонте туда и надо было. Он шел, провожаемый взглядами, как если б рассекал кинообъективом уличную толпу (а потом сидишь в кино и видишь: с экрана на тебя все подряд оборачиваются).
Шедший рядом с ним молодой гайдук старался выглядеть интеллигентом. Хвостом в пыли тащился отряд, вооруженный своим обычным оружием: двуствольными турецкими Мавроди, причем оба ствола, оканчиваясь раструбами, имели вид дудочек. Стреляли из них всякой всячиной, вплоть до мелких камешков — а то и песком, пригоршню которого насыпали прямо в раструб. Целились в глаза. После первого же залпа строители пирамид разбегались, глотая слезы, которые еще отольются ненавистному режиму, а главное, гайдукам.
— Они нас ненавидят больше, чем янычар. Те изрубят половину по-мелкому, другая половина сразу проникается уважением. А мы цацкаемся, подаем пример гуманного отношения, они нас же за это и презирают. Понимают они, только когда им прямо в морду — разворачиваешься всем корпусом и врезаешь. Ну, народ, который живет в шестнадцатом веке, что с него взять…
— Странный народ, — сказал Бельмонте, чтобы как-то поддержать разговор. — И что же, в Басре настолько неспокойно?
— Понимаете, сударь, с этой публикой даже не знаешь, спокойно или неспокойно. Он двадцать лет моет лестницу в твоем доме и двадцать лет тебе улыбается, ты ему полгардероба старых вещей подарил… А тут на двадцать первый год вдруг ножом промеж лопаток ударит.
— И неизвестно, чего они хотят?
— Решительно неизвестно. Прежде всего им же самим.
— О, минутку… — напротив Бельмонте заметил Филемона и Бавкиду — в отличие от нас он помнил, как звали родителей Магомедушки. Он приветствовал их по-испански. Что с ними стало! (Попробуй признаться, во франкистской-то Басре, что «Un saludo, camarada!» обращено к тебе.) Бельмонте в своем республиканском наряде, конвоируемый гайдуками, был последним, с кем благоразумным людям хотелось раскланиваться. Пуститься наутек — опять же себя выдать… Милосердный Аллах сжалился над ними и превратил в два дерева, растущих из одного корня. Когда вы будете в Басре на рынке, то за два багдада вам их охотно покажут и наврут при этом с три короба.
— Им веры нет никакой, вот в чем несчастье. Для них соврать, обмануть — дело чести. Они, когда встречаются между собой, хвастаются: «Я сегодня двух надул… А я — пятерых». Хуже цыган.
Словно в подтверждение этому из ближайшего гешефта донеслось:
— А я тебе говорю, черный — это цвет.
Положительные мордастые арабы — все эти джихады и калафы, отцы многодетных семейств, мужья многочисленных жен — величественно восседали у дверей своих лавок, делая вид, что ничего не слышат. Почтенные торговцы стыдились местечковых игр своих коллег, последние и без того позорили высокое звание купца — одним только своим правом так именоваться. И Джихад («Шляпы Джихада»), и Калаф (кофейня «Илларион Капуччини») казались собственными изваяниями — таким дышали достоинством: не разменивать же его воздухом живых непосредственных реакций, которыми они в принципе, может быть, и обладали, но тем ценнее от этого становилась их прямо-таки буддийская невозмутимость в отношении отдельных, так сказать, членов гильдии.
— Господи, и кто сегодня только навстречу не попадается, — сказал гайдук Мртко (они успели представиться друг другу).
По улице шел человек в халате с бухарским рисунком, похожим на многоцветную осциллограмму, что всегда немножко тревожно. На голове у него был тюрбан, увенчанный феской, но без кисточки. С ним почтительно здоровались — не все, иные, наоборот, предпочитали не заметить. Белая борода, опускавшаяся толстой сосулькой, представлялась делом рук гримера — такой была красавицей. Как ее не потрогать, не приласкать! И потому, стоило идущему убавить шаг — для ответного приветствия или пропуская тачку — как он начинал ее любовно поглаживать.
— Знаете, кто это?
Глупый вопрос. Бельмонте только-только шлепнулся в Басру, свалился с неба — откуда он может в ней кого-то знать? Или вправду была еще другая, астральная Басра, не касавшаяся земли, как не касались земли и ноги тех, кто по ней двигался. Когда-то таким же для нас стал Лиссабон, где мы вели несколько дней параллельное существование — во имя Томаса Манна, милостивого, милосердного.
Глупый вопрос — знает ли он этого человека. Ячейка сна, в которую забилось сознание Бельмонте, сохранила память о себе — ангел, по имени Гипнос, не ударил его при пробуждении по устам. То был Наср эт-Дин, мулла, с которым они однажды помолились на закате, обратившись мясистыми частями тела в прямо противоположные стороны, отчего на багровом фоне вдруг зачернел силуэт бабочки.
Читать дальше