— Привет, — сказал Лузгин. — Вставай, пиво дают.
Мужик на коленях протиснулся по кровати к столу, принял стакан, медленно выцедил.
— Сядь по-нормальному, Иван, — сказал ему Комиссаров. — Чего уж так, по-собачьи-то, на карачках… — Мужик извернулся и спустил ноги с кровати.
Подобревший душой от легкой утренней выпивки — в тяжелом хмелю теперь зверел, сволочился, раньше такого не было, — Лузгин лениво слушал возбужденную болтовню счастливо похмелившихся мужиков, вставлял по фразе, а больше кивал и глядел по сторонам квартиры. Кровать, журнальный стол и табуретка — вот и все, что осталось от прежней жизни в комиссаровской комнате. Правда, висели еще на стене самодельные книжные полки, уже без книг, но с аккуратными стопками старых «Роман-газет», и эта аккуратность нищенская резанула по сердцу больнее всего. Лузгин знал, что Славка Комиссаров давно уже бичует в безденежье, но не представлял себе весь этот краевой, безнадежный этот ужас.
Сквозь хмель и застольное пустоголовие пришла вдруг пугающая мысль, что и он, Лузгин, когда-нибудь кончит вот так же, на панцирной кровати без белья, с одной лишь разницей, что никто не принесет ему утреннего пива, а он им принес, молодец, настоящий друг.
Эта самопохвальба сразу испортила ему настроение. В последние годы Лузгин старался поменьше врать, и прежде всего себе, но и в этом самобичевании находил некое мазохистское удовольствие: вот, мол, какой я честный и беспощадный по отношению к себе. Так попытка сказать правду оборачивалась новой ложью, всё закольцовывалось, и не было отсюда никакого выхода, только горькое падение в пустоту, все чаще заполняемую водкой и водкой, делавшей падение не столь очевидным.
Банальнейшим образом сорока с лишним летний любимец публики Владимир Васильевич Лузгин споткнулся о простенький вечный вопрос: зачем? И не нашел ответа, кроме объективной данности жизненной инерции: жив — значит, надо жить и дальше.
Быстро окосевший Славка Комиссаров опять набрел на любимую тропу в пьяном разговоре: он-де оператор от Бога, но не умеет торговать своим талантом, как другие, как тот же Лузгин — «Только без обид, Вова, святая правда, я тебя люблю», — а потому гордо идет на дно, как легендарный крейсер «Варяг», не сдающийся новорусским «японцам».
Вранье это комиссаровское давно всем осточертело, потому что если чего и не было в Славке, так это искры Божьей. Был он когда-то крепким середняком, снимавшим очень грамотно, без брака и лишнего перевода кинопленки, за то и пользовался спросом наперебой у режиссеров и журналистов, на эту самую середину и настроенных. Лузгин вспомнил, как иногда на съемках Комиссаров заставлял ассистента держать перед объективом или веточку, или цветочки, или пускать сбоку сигаретный дым, чтобы получилось красиво, чтобы грязный коровник или серая панельная громадина на заднем плане выглядели привлекательнее. Позже, когда пришло перестроечное «прозрение», Комиссаров снимал всё те же панели и коровники, только ассистент теперь раскладывал перед объективом битые бутылки и прочий случайный мусор.
Комиссаров задирал Лузгина, тянул его в спор, виноватил за собственную жизненную неудачу: бросил друга, замкнулся в своей редакции, клепает грязные «бабки», нет, чтобы возглавить лучшие кадры и разогнать зарвавшихся телебаб и телебабского ставленника-президента. Лучшими кадрами были понятно кто. Сатюков Славке поддакивал, но не слишком. Он давно уже пристроился сторожем на платной автостоянке, жил в тамошнем вагончике и безобидно спивался дешевым нынче красным крепленым вином.
— Ну, вот скажи, — теребил Лузгина Комиссаров, — у тебя на душе мир, у тебя на душе покой? Ты доволен тем, что делаешь? Вот своей этой жополизной передачей ты доволен?
Лузгин раскачивался внутренне между вялым отбрыкиванием и желанием сказать Славке, что он, Славка, бездарь и дерьмо, притом дерьмо озлобленное и неблагодарное, но тут в квартиру ворвалась горластая тетка, стала бить толстой рукой мужика на кровати. Славка с Толяном брызнули по сторонам, и Лузгин под шумок — какой «шумок», нападение греков на водокачку! — сбежал из нехорошей квартиры, сунув на прощание Комиссарову «стольник», на что Комиссаров сказал строгим голосом: «Это много, Володя», — но деньги взял без дальнейших уговоров.
На улице, хлебнув до края холодного весеннего воздуха, Лузгин приказал себе взбодриться и в самом деле приободрился, зашагал быстро и размашисто. После унылого кошмара Славкиной голой берлоги приятно было ощущать себя благополучным, тепло и дорого одетым, с тугим бумажником в кармане, приятно было читать в лицах встречных уважительное узнавание. Он снова вспомнил про стариков и сосватанный им отдых в Турции, про свои звонки на работу и в представительство президента, про намек Новопашина и свое обещание и собрался прямо сейчас уже поехать к Щербакову, но представил себе, как от него, наверное, разит пивом, и передумал.
Читать дальше