— Скажи мне честно, — покачал все так же сомкнутыми ладонями Слесаренко, — в этом деле есть твой личный интерес?
Лузгин мгновение помедлил и ответил:
— Есть. А что?
— Это хорошо. — Слесаренко опустил ладони на стол.
— Если бы ты ответил «нет», я бы тебе не поверил. И не стал бы тебе помогать.
— А вы намерены мне помогать?
— Нет, не намерен. В этом деле — нет. Но ты не соврал мне, поэтому в другой раз, когда ты придешь, я тебе обязательно помогу, если это будет в моих силах.
— Спасибо, Виктор Александрович, — сказал Лузгин, — только я к вам больше не приду. Извините.
— Придешь, придешь, — знакомо улыбнулся Слесаренко.
— Меня вместо Иванова назначили курировать юбилей, так что… сам понимаешь… Я тут, кстати, почитал твое… Неплохо. Талант не пропьешь, а, Владимир?
— Да заслабо, — сказал Лузгин.
— Я слышал, ты бросил?
— Ну все-то вы знаете…
— Это хорошо.
— Послушайте, Виктор Саныч, — голосом раскаявшегося шпиона проговорил Лузгин, — а может, все-таки получится с Ломакиным? Я слышал, сейчас многое пересматривается. Да, вроде, и немцы не против. Вот если бы еще американцы… Ну, что им эти жалкие сто тысяч? Даванут на немцев — те признают, готовы признать… И всего-то нужна бумага от компании, подтверждающая легальность сделки. Компания же ничего не теряет! Она в свое время деньги от Кафтанюка уже получила.
— Вот именно, — взмахнул бровями Слесаренко. — У кого Ломакин нефть купил? У Кафтанюка.
— Но это же ваша нефть, и Кафтанюк — ваш человек!
— Последнее — неправда. Он просто нефть купил на тендере.
— А тендер кто подстроил так, чтобы его именно Кафтанюк и выиграл? Не Харитонов ли?
— Много ты знаешь, Владимир Васильевич… Я же сказал…
— Вот только пугать меня не надо. Я в зоне был, меня теперь так просто не испугаешь.
— Там действительно страшно?
— Там страшно. — Лузгин помолчал. — Страшно не то, что я там видел, страшно другое: что люди даже к этому страху могут привыкнуть. И получается, что страха нет, нет страны, нет закона, нет власти, нет работы, нет защиты…
— Власть есть всегда.
— Смотря чья. А так — власть сама по себе, люди тоже.
— Говорят, ты стрелял?
— Это кто такое говорит? — встревожился Лузгин.
— Да вроде бы ты сам рассказывал. Легенды ходят… Вот и запрос из Тюмени пришел… Да ты не бледней: пока жив старик, никто его зятя не тронет, я так полагаю. А мы со стариком встречались, и не раз. Так что привет от меня передай, пусть заглянет при случае. Я бы и сам к нему в гости зашел, а то сижу в гостинице как сыч.
— Что, одиноко?
— Опять дерзишь начальству…
— Так ко мне приходите. Что, не тот уровень? Я по такому поводу, глядишь, и развяжу.
— Вот именно, — печально усмехнулся Слесаренко.
— Ладно, — сказал Лузгин, — пойду, однако. Только я так и не понял: почему другим помочь можно, а Ломакину нельзя? Скажите.
— А ты у самого Ломакина спроси, — ответил Слесаренко. — Вот ты мне не веришь, а я рад тебя видеть!
— Я вас помню другим. Извините.
— Я тоже.
Еще в те далекие годы, когда Слесаренко служил, как принято говорить, на городском уровне, была в нем врожденная начальственная жесткость, без которой настоящему руководителю не обойтись, иначе подсидят снизу или затопчут сверху. Но эта жесткость, хотя применять ее приходилось ежедневно, не перерастала у него в жестокость и сопровождалась какой-то неловкостью — так тяжело и грубо вкалывающий человек чувствует себя неловко оттого, что пахнет рабочим потом. Это чувство Слесаренко, будучи хорошим профессионалом, умело прятал от посторонних глаз, но Лузгин быстро разобрался, что к чему. Тем и близок был ему этот человек, что не упивался, а тяготился властью над людьми — просто существует такая работа, и кто-то должен ее делать. Потом на смену Слесаренкам пришли другие, которым было совершенно все равно, чем руководить — хоть городом, хоть рынком. И эти, другие, уже пахли только деньгами и властью как средством производства денег. Лузгин не очень-то любил и уважал и прежних, в тех тоже было много всякого намешано, однако у большинства из них была одна, понятная Лузгину и потому ценимая им очень, человеческая слабость: они любили, чтобы их любили. Новым на такие вещи было наплевать: они ни в чьей любви не нуждались, слабина отсутствовала начисто. Но странным образом устроен мир — их, новых, возлюбили пуще прежних, и причиной такой сокрушительной любви стал воротившийся сладостный страх перед непостижимостью власти. Прежде с усталой усмешкой терпеливой брезгливости власть гнала год за годом людские стада к загоризонтным высям, а нынче сбросила ненужную усмешку, беззастенчиво обнажив под ней свою безликость, заурядность и полнейшее равнодушие к стаду, по скотской природе своей недостойному даже презрения. Если бы власть могла обходиться без так называемых простых людей, она давно бы сделала так, чтобы простых людей не стало. Трезвым умом анализируя происходящее, Лузгин не раз ловил себя на мысли, что нынче власть в этом плане уже кое-что придумала — власть новая, утратившая вчера еще привычную географическую и национальную принадлежность.
Читать дальше