«Молодых, пытливых и стойких ждут заводы и новостройки!» — неожиданно рявкнул в профессорской голове такой призыв. «Не дождетесь!» — любил отвечать на него студент далеких семидесятых, поудобнее устраиваясь в кресле и вновь с головой уходя в очередную книгу.
Но в тот раз реальность не собиралась сдаваться и продолжала настойчиво стучаться в мир книжных химер.
— Съезди в больницу, а? Маме плохо, — еще раз еле слышно попросила бабушка. Воображаемый мир Толкина начал рассыпаться прямо на глазах.
Он встал из-за стола, подошел к мойке, куда была свалена посуда. Увидел перед собой тарелку, покрытую жиром и остатками капусты. Бабушка угостила его щами. Почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза. Их милый, их добрый, их полный любви мир кто-то собирался разрушить. Кто? Кому они причинили зло? Кого обидели его женщины, немного смешные, слегка старомодные, но такие родные и близкие! Ну и что, что тарелка грязная. Он сейчас ее вымоет. Он сейчас уберет всю квартиру. Это ему в наказание за то, что буквально ослеп от книг, что кроме книг ничего не видит вокруг, не заметил даже, что мать давно и безнадежно больна.
— Алло! — кокетливо пропевала она каждый раз, когда снимала телефонную трубку. Ох, как звонко выходил у нее последний гласный звук. Это — о — бралось очень высоко и тянулась, как самая настоящая рулада, словно в знаменитом шлягере 40-х «Сказки Венского леса». Мать до самозабвения любила этот трофейный фильм.
— Алло! — ударило по ушам Воронова, пока он продолжал со слезами на глазах пристально смотреть на грязную жирную тарелку в мойке.
— Алло!
— Прозевал! Прозевал! Что-то очень важное прозевал. Любовь — вот что. Да еще какую! Тебя уже никто и никогда так любить не сможет!
— Алло!
— Мама, милая, не уходи! Задержись! Пой, милая, пой свое — Алло! Пой свои «Сказки Венского леса»! Пой, сколько душе угодно. А я так и слушал бы, так и слушал бы эти «Сказки», что спрессовались, скукожились как-то и превратились лишь в это последнее — О! О! О! В этот звук невозможной, нестерпимой боли!
— Съезди в больницу, а? Маме плохо.
Какой маме, бабушка? Это твоей дочери плохо! Твоей белокурой Рите, Риточке плохо! Это ты с ней голодала и холодала в эвакуации. Это вас обворовали в поезде. Это вашу комнату в общей казарме кто-то занял, когда вы вновь в Москву вернулись и жить стало негде. Это вы, мои дорогие, мать и дочь, боролись за выживание как могли, боролись отчаянно, в одиночку, зная, что мужиков настоящих, сильных, крепких всех войной побило и поэтому надеяться вам не на кого. А мать книгочейкой при этом была отчаянной. Читала постоянно, читала дни и ночи напролет, и Книга давала ей силы жить и радоваться, радоваться жизни. Книга буквально заражала мать оптимизмом. Одевалась она нелепо: вечно какие-то шляпки на голову нахлобучивала. Эти шляпки были похожи на армейские английские каски времен Первой мировой. Он любил подтрунивать над матерью, когда она нахлобучивала на глаза очередную каску.
— Наши под Верденом, — повторял он каждый раз.
Когда в больнице ему подтвердили, что мать неизлечимо больна, то Воронов решил домой не возвращаться: бабушка любой обман уловит. Он рванул к другу, к папаше Шульцу. С порога выпалил: «Мать умирает!» Выкрикнул, будто издал боевой клич: «К оружию!» Враг проявился наконец, и Враг оказался очень сильным. Это была Смерть! Именно Она собиралась похитить смешную, милую и бесконечно дорогую книгочейку в шляпке-каске «Наши под Верденом».
— Своих не сдаем, Шульц, своих не сдаем! — бессмысленно повторял он, сам не зная зачем.
И Шульц соглашался.
— Конечно, не сдаем! Надо действовать! Надо звонить! Еще ничего не потеряно. Как хорош, как силен, как великолепен был в этот момент его папаша Шульц. Он тут же накрыл стол, тут же вытащил из холодильника все, что там было. И лишь 200 г. водки смогли сделать свое дело и чуть-чуть подарить видимость успокоения и просветления.
— Своих не сдаем! — кричали они на пару в отчаянии, а Смерть искоса поглядывала на них и вязала, клацая спицами, их судьбы.
— Своих не сдаем! — продолжали кричать в отчаянии вконец опьяневшие друзья, не подозревая даже, что один их них, папаша Шульц, не доживет даже до возраста книгочейки в смешной шапке «Наши под Верденом», которую они столь самонадеянно не хотели отдавать всепобеждающей Смерти. Шульц умер ровно в 49. Можно сказать, соскользнул с доски серфингиста и канул в вечность.
— Своих не сдаешь? А кто тебя, дурака спрашивать будет?
Читать дальше