Разыграв на чужбине бессмысленное множество поприщ, по фальшивым документам вернулся домой и, непроизвольно убив, убедился: с теплым паром из простреленной головы, как тот, что в эту минуту исходил из тифлисского декламатора, нацеживался в пустые формы жизни воскоподобный или кефирный состав вещества и отхлынывала пустота, очевидная в людях, в животных, в предметах насилия и арестантах, снимаемых им, милицейским спервоначалу фотографом, в профиль и фас. Пустота, очевидная в квазизаполненных формах мира, будто на противне, с которого сняли пирог, либо в расколотой ореховой скорлупе, пустота, равная себе что на Родосе, что за хребтом Кавказа, на время замазывалась после убийства рыхлым кефиром и расплавленным воском. В окопах же каждая новая смерть опустошала и была голимой сама, поэтому, попадая не реже снайперов, и, как они, случайно, он не целился. Война умней солдат, она брала необходимое, свое, а мир выталкивал к действиям. И не бывало, чтоб капитан к кому-то за чем-нибудь обратился.
Сказало наитие: «Говори, капитан». Слова зашевелились выпавшим из гнезд словарем, в ртутном порядке. Раздался гул языка, шум смешанного леса, лиственных мантий, хвойных камзолов. Обдуваемый им изнутри разогретого черепа, капитан испытал неудобство от обилия вероятий, какими могло быть выражено словесное понуждение, но разрозненные единицы высказывания сложились формулою кербалайского заклятия, которую он отделил от себя голосом, лишенным хозяина. Елочные стрелки сошлись вертикально. Часы на башне пробили двенадцать. Капитан понял все про цветов и поежился в знобкости, третьего дня в междугороднем автобусе коснувшейся меня холодным от жевательной резинки дыханием молодицы из соседнего кресла. (Гигиенический салон самолета, сосущее нытье и подсвист двигателей, заложены уши; я натянул, уперевшись, ремень и прижал щеку к крахмальной наволочке подголовника.) О том, что было после, сказано выше: цветы рыдали, целовали пальцы и загружались в стенаниях в автомобили. В этом капитан не участвовал. Хмуро стоял в стороне. Без него было много охотников, справлялась шантрапа. Он уже это видел или читал, у эмигрантских, что ли, авторов с их медлительным синтаксисом, впрочем, не худшим, чем скопческая энергия советских писателей. Эмигрантская манера писать психологично и обстоятельно, так и эдак плавно поворачивая сцену на малом огне, имеет, пожалуй, причиною то, что в рассеянии силы пишущего тратятся сначала на поиск примера для жизни и стиля, и пока его нет, автор боится развить скорость и тащится тифозным вагоном в гражданскую, но уж коли найден пример, то подавно ползет за ним черепахой. А здешний молодняк, за чертой советского-несоветского, не меньше беглецов проваренный в адовом супе и, в противогляд изгнанникам, примерам не верящий (все оскандалились образцы), несется во весь опор, чтоб, перебросив из руки в руку шашку, с другого бока зарубить на скаку. Поймали темп эпохи. Не надо и ловить, они эмиссары его, как птицы небесные — посланники неба. Черта с два эмигранты, в автохтонных книгах, конечно. Они, только они могли написать про сына, который рассудительно режет отца, зарезавшего младшего сына. Про зерно, засыпанное в разверстый живот. О палаче-гомофиле, который голыми лапами, завывая, душит в погребе английского инженера. И своей личностью дать хамский язык большинства. Эмигранты — шарм и элегия, но узость темы (спор о религии в парижском кабаке) и классический ритм. У них ночное такси пять страниц вертит колесами на перекрестке — удирающему поножовщику-арабу не выпутаться из деепричастий.
Капитан жалел цветов — не так явно, как если бы при нем калечили животных, но все же. Цветы были такие, такие… Им не было равных. Увозили в казенных автомобилях; сегодня, 27 января 2003-го, я знаю сегодня, что было с цветами в цементном подвале на Ольгинской, но не скажу, чтоб не попасть в тон бурной, бесцеремонно усугубительной словесности современников. Нельзя умножать в буквах мерзость деяния, тем более в буквах, на то и буквы, что складываются в поступок. (В действительности я пишу 21 декабря 2002-го, сейчас, в семнадцать сорок две по цифрам в правом верхнем уголке компьютера, прихватывая служебное время концерна, коему принадлежит угревший меня «Вестник Нагорья», но ветреному апшеронскому марту катит в глаза палестинский, грядущего года, январь. Самонадеянно, не спросясь, забежал я вперед, где для меня, м.б., не забронировано место.) В тот же четверг под бивни соловецкого СЛОНА, в край свято-преображенский был отправлен о. Паисий, священник, враг живоцерковцев.
Читать дальше