Цветы были детьми неги, поцелуйных ласкательств, порхающих оранжерейных зефиров. Жизнь цветов замыкалась на этом, они боготворили ее аромат. Воспитанные для экспериментальных соитий, гомерически интенсивных, но строго нормированных, они писали детским почерком начальству, прося о безвозмездном увеличении выработки, и так как врачами им в этом было отказано, а нежность и сознание миссии, в счастливом рабстве у которых состояли цветы, нуждались проявиться, то все свое время, все пустое от медицинских проверок, спецпитания, гимнастики и танцев время они заполняли воркующими прижиманиями, любовными играми, хороводами, девичьим щебетом поглаживаний, ибо для того, чтобы жить, наслаждаясь, и наслаждаться, живя, что было гарантией исполнения долга и глубочайшей цветочной потребностью, им требовалось друг с другом играть, друг о друга тереться, мурлыкать, петь песенки, лепетать. Физически эти мужчины и женщины были очень сильны. Витамины, здоровая пища, упражнения со снарядами и воздух огромного, некогда церковного сада — восемь часов сна проводили они в дормитории, а прочие шестнадцать резвились на травах, и трапезы тоже для них накрывали под листьями, — сделали из прошедших отбор кандидатов бронзу спортивного совершенства, которая полвека спустя не посрамила бы конкурсы боди-билдинга, но сила цветов предназначалась, по плану селекционеров, соитиям в облаке нежности, и доведись им услышать, что сила употребляется не только затем, чтобы один из мужчин ласково сжал ягодицы другого и две голых могучих подруги сплелись подле араукарий, у английской беседки, в ответ раздался бы жалобный непонимающий стон. Их учили любви, ничему больше, совсем. Майское чудо евгеники, порода атлетов с вытравленным, ни при каких обстоятельствах не могущим пробудиться инстинктом агрессии. Формально капитану было чего опасаться. Когда его кодла выгрузилась из автомобилей, гулявший напротив цветок в знак приветствия подбросил и поймал на лету двухпудовую гирю, а цветок танцевальный, девушка шести футов двух дюймов от подошв до пшеничной короны, не рассчитав прыжок, снесла ногою в балеринке изгородь — и не поморщилась. Но боялся он зря.
Неисправимое стадо встретило их поясными поклонами. Приняв милицию за обычных гостей из верхнего корпуса городского начальства, а с иными людьми, не считая тренеров, массажистов, повара и чтеца, цветы дотоле не сталкивались, они слегка удивились, что милая молодежь под водительством господина среднего возраста не сразу, как было заведено, проследовала в красногардинные, устланные безворсовыми ширазцами каюты павильона, откуда, напиваясь и накуриваясь кальяна, визитеры наблюдали за невиннейшей из сексуальных оргий, но точно в некоей задумчивости, что-то прикидывая, построилась на лужайке. Когорта аполлонов и артемид доброжелательно блестела оливковым маслом на мышцах. Коржавая милиция смотрела на них. Ну, вы это, давайте, сказал, чтобы что-то сказать, капитан. Он, боевая машина обуздания и возмездия, колебался, что предпринять, но в мозжечке прорастало наитие, и когда наросло его столько, что дальнейший прирост не вместился бы и зачах, капитаново тело, приподнявшись слегка на носках, без посредства сознания зашло за спину кецховели, единственного, против кого не возбранялось оружие и кто, в этом же одиноком числе, унюхал, чем пахнет вторжение переодетых агентов, и занервничал, как верблюд в Марракеше, которого после двадцатидневного перехода в пустыне привели на убой, — обоняя кровь брата на фартуке мясника, двугорбый безуспешно рвал поводья. Декламатора, вогнав пулю в клаузулу посылки, капитан пристрелил, пока цветы сочетались, мужчины с мужчинами, женщины с женщинами, и двое, о чем говорилось уже, пали в обморок, но уронил их не страх. Цветы не ведали, что такое оружие, им было неясно причинно-следственное отношение между выстрелом и смертью тифлисца, как непонятна и незнакома была сама смерть, никогда не виденная ни в естественном, ни в насильственном облике и о которой, чтоб не отнять у них радость, молчали врачи, воспитатели, тренеры, повара, массажисты, чьими стараниями цветам предстояла жизнь вечная, — они не знали другой и не могли постичь перемены, что опрокинула наземь чтеца. Изумление вызвал звук, резкий хлопок, расколовший сизое утро, покачивание чресел и анусов, ритм рук и трущихся грудей. Срыв, первый за шесть лет сеансов (в стабильных условиях, писали в докладной селекционеры, цветы будут готовы всегда), наполнил их тревогой, испытанной до этого однажды и забытой, чуть только спаржу, опоздавшую, по вине овощереза, к обеду, бегом доставил на стол фруктовод. Но этот случай был хуже, и пусть у них вырезали за ненадобностью орган оценки плохого и худшего, недорезанный рудимент встрепенулся и прокричал караул.
Читать дальше