13 января одновременно поднялись в разных концах хибары, он с дивана в библиотеке, я с матраса в предбаннике, точно изболевшиеся жвалы решения перекусили вопрос. Разминки и завтрака не было. Сыграем, сказал Яшар-муаллим, пан или пропал, чья возьмет. Да пребудет со мною число, покарав нечестивца. Это со стороны было комично, двое на коврике, скрестив по-турецки, гипнотизируют, кто перетянет колоду, а у меня жилы трещат, с красной резью и жжением лопаются кровеносные сосуды в глазах, градом пот. Так не лило, даже когда наставник взваливал мне на хребет полтора пуда угля и выталкивал прыгать вприсядку, упражненье для ног, для спины; все одно сейчас хуже, у грани, за гранью, и, в знак поражения, я приготовился рухнуть, пусть гнобит, пусть засыплет своей числовою трухой, я пойду по дорогам, терпя насмешки толпы, заушательства пристава, равнодушие к белиберде двух дураков, но через кожу проникло, через кровь из ноздрей: мы равны, и мое хотение крепче. Тут он упал, все козыри перелетели ко мне.
Я ухаживал за Яшар-муаллимом в период его недолгой болезни. Затем расстались, расстались тепло. Прижав к себе исхудалого, одряблевшего дорогого учителя, я вскинул на плечо узелок и вышел вон со двора, едва сдержавшись, чтоб не разреветься. Я уходил, как Хачатур, из рудоносной, финифтяной, соколиной страны, как все мы, легкие, без родины, скитальцы. Вы видели, как уходят скитальцы? Собранная в бессонницу накануне котомка разбухла упреками покидаемых мест, пожеланием быстрей пройти первую половину маршрута, после чего тобою займется и станет потворствовать пункт назначения, шаркают чоботы, скребется в унынии посох, рыжая прядь-завиток привлекает клекочущих птиц, и такая заброшенность в осевших под собственным весом неплодных полях, в низком небе, в разлезшейся или пыльной дороге, обремененной нелепой идеей связать одну точку с другой, хоть оба конца, это же ясно младенцу, упираются в пустоту, что впору заорать во всю глотку, окликнув воздетое утро. Прощай, милый дом с протекающей крышей, не до починки, жильцы увлеклись. Книгохранилище, коврик, лежанка и холостяцкая утварь. Стол и воспетый мной табурет, на котором, котором. Милый дом, подаривший мне, итд. Пять лет прошло, проскочило, закатилось двугривенным под кровать. Капли дождя барабанят в подставленный тазик, озвонченная глухота. Трр, помедли, уходишь. С лаковым черным ферзем, талисман-амулет. Сгорбившийся, одинокий в проеме учитель, прощай. И ты, дворик, прощай, турник и примятый песок, третий день неполитые колокольцы в горшках, на скамейке улитка — ухожу, ухожу. В январе года такого-то ухожу, мне 18, все притоны открыты, ура, и я плачу.
На протяжении трех лет организованной бойни я скрывался, не переставая играть, от повинностей воинской службы. Страх пасть жертвой государевой славы выпестовал лиса, чья хитрость чуть поугасла только в короткий, с весны до осени, период надежд, зачавший каиновы годы. Петербургское потрясение аукнулось Диктатурой Центрокаспия, воздвигнутой декадентствующим эсером в тельняшке. Название восхищало своей поэтичностью, и я собрался было поглазеть на вождя вблизи, но упорные толки о том, что праздному классу отказано в покровительстве, остановили на полдороге (эсера, впрочем, израсходовали прежде, чем я успел бы до него дойти). У пресловутой Коммуны, взявшейся за переустройство всерьез, были размах, убеждения, организаторский пафос, она стремительно, со скоростью произнесения лозунга, узурпировала центральные здания города, рассадив в них аккуратно подстриженных, с пробором и усиками, писарей, барышень в блузках и плессированных юбках, стенографисток, телефонисток, телетайписток, юных трансляторов красного всеглавенства, и только нефти, хлеставшей в жирную купель экспроприаций, разрешено было не менять свой цвет».
— Вы уверены в состоятельности этой метафоры?
— Не перебивайте, прошу!
«Коммуну подорвал национальный вопрос, революционный космополитизм не сочетался с армянскими фамилиями руководства, и когда англичане, вторгшиеся с колониальной сноровкой, романтично расстреляли котерию в красноводских песках, огрубелые сердца подданных исторгли вздох злорадства. Потом были турки, привнесшие в драму стабильный младоосманский акцент, резню армян. Тела погромленных лежали без погребения, поедаемые псами войны, армия Андраника в ответ небезуспешно карательно мстила — совсем не историк, я, может быть, путаюсь, все смешалось в дырявой моей голове, но вы уж сами расхлебайте кашу хронологии. Скептическое воспитание не позволяло мне прельститься самобытно-тюркской, на живую нитку сметанной демократией, провинциальная трещотка Мусавата… э-э…»
Читать дальше