И потому вдвойне удивительно, что в романе нет ни капли того, с чем сражался его автор: ни умненьких немцев, ни «лучшего полководца Второй мировой войны», ни «русского быдла», которое навалами гонят на убой тупые командиры и подлые комиссары. Там ведь о другом. Если говорить совсем просто, «Прокляты и убиты» – книга о людях, которые победили, оказавшись сильнее врагов внешних и замаскированных под некоторых представителей руководства врагов внутренних.
Почему сам Астафьев не хотел видеть этого?
Более того, почти все, что называют у нас «живым словом писателя» – фильмы о нем и бесчисленные интервью в газетах, – не оставляли почти ни единого светлого пятнышка – разве что когда говорил о семье, деревне, бабушке. По тем временам интеллигенту полагалось млеть от его «страшной правды» про народ, которому «переломили хребет», от того, что на вопрос «что значит быть русским?» стоит отвечать только матом, от его признания: «Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание», – которое цитировали взахлеб.
Был во всем этом какой-то мертвенный сюр: чем он страшнее о нас, тем мы радостнее о нем.
Но теперь понимаешь, что это были те самые ненужные примеси, скрывавшие сталь. Писатель был за письменным столом, а перед микрофонами – старик с характером непростым, к тому же усталый, с изболевшейся душой. Он ведь и сам однажды признался: «Сейчас на одной злости пишу…»
«Злость» эта исчезнет быстрее всего, и не столько из-за недолговечности газетно-эфирного продукта, но и потому, что живая память не способна такое хранить.
А прежде злости ушел в небытие экологический пафос публициста-деревенщика, с его ненавистью к порождениям Города – индустрии, дачникам, туристам, моде…
Там, где заканчивается его усталость, а потом и публицистическая ржавчина – появляется «чистая сталь», та, что отдаляет его от течений и партий, выдвигая на место, положенное национальному писателю.
В «Полигимнии» Геродота рассказано о том, как Ксеркс, царь персов, приказал насыпать на берегу Геллеспонта огромный холм, взошел на него и оттуда наблюдал, как сотни тысяч народа, повинуясь его воле, возводят мост через морской пролив, и радовался. Но внезапно радость исчезла и царь зарыдал. И когда перепуганные придворные спросили, о чем он плачет, царь ответил: «Сострадание овладело мной, когда я увидел, как коротка жизнь человека и через сто лет никого из этих людей не будет в живых…»
Он видел перед собой не войско, не количество народа, а мириады тел, в каждом из которых бьется теплое сердце, у каждого одна душа, одна жизнь, одна смерть: и каждая песчинка в этом потоке неповторима и незаменима. И понял, что жизнь человека особенно трагична, когда она ничего не стоит в этом мире, когда уносит ее неизвестно куда и зачем всепожирающая, беспощадная и необъяснимая словами сила.
Может быть, только на таком холме, когда видишь весь этот Поток, сердце пробивает откровение о человеческой жизни, о жизни как даре, от которого люди зачем-то отказываются под разными предлогами – разумными и часто красивыми.
На ту же высоту, на которой рыдал царь, вознесло одноглазого солдатика в драной шинели канадского сукна, и всю жизнь, захлебываясь словами, он пытался передать нам простую тайну огромного и страшного зрелища.
В «Проклятых и убитых» – да и вообще во всей своей военной прозе – Астафьев показал «иерархию истории», которая всегда замыкается на простом человеке, – вещь вроде бы очевидная, но всегда мало прочувствованная.
«От самого Кремля, от гитлеровской военной конторы до грязного окопа, к самому малому чину, к исполнителю царской или маршальской воли тянется нить, по которой следует приказ идти человеку на смерть. А солдатик, пусть он и распоследняя тварь, тоже жить хочет, один он, на всем миру и ветру, и почему именно он – горемыка, в глаза не видавший ни царя, ни вождя, ни маршала, должен лишиться единственной своей ценности – жизни? И малая частица мира сего, зовущаяся солдатом, должна противостоять двум страшным силам, тем, что впереди, и тем, что сзади…»
Но, по-моему, та самая «сталь» даже не в этом.
Главное послание Астафьева в том, что жизнь важнее ее смысла.
«Царь-рыба» и ранняя военная проза, зародившись предураганным облачком, разразились грохочущим ревом «Проклятых и убитых», которые мощью своей вдавливают в землю. По последнему счету, здесь нет ни «наших», ни «ихних», нет философии, исторической объективности, статистики, нравственных задач, а есть Поток, воссозданный в полном масштабе и в микроскопических подробностях. И все в этом Потоке – от рыбешки до людей, плохих и хороших, – сроднены тем, что «так хочется жить».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу