— Я и забыл, что ты так чертовски высок, — хрипло говорит подпертый подушками Эдди. В нем по-прежнему есть что-то от обезьянки. Я бочком подхожу ближе, хотя не хочу и не собирался. Эта комната — спальня. Окна занавешены тяжелыми шторами, по краям которых снаружи просачивается слабый свет, из-за которого воздух здесь кажется зеленоватым. Можно подумать, что сейчас три часа ночи, а не десять утра. В изголовье кровати горит бра с S-образным кронштейном, при ее свете Эдди читал «Экономист». Кровать завалена книгами, газетами, рождественскими открытками. Вижу журнал «Плейбой» и ноутбук. На простыне лежит пластиковый плеер с подключенными к нему наушниками. У кровати на тумбочке стоит крошечная, вовсе не величественная пластиковая елочка, несомненно, купленная в магазине, где продаются предметы ухода за больными, и принесенная сюда Финес. По всей кровати разбросаны буклеты, один, как я вижу, обещает «Лучшие в Калькутте покупки» — будто Эдди собирается в путешествие. Файк, этот христианин-разбойник, оставил здесь после себя брошюрку «Мы обращаемся к вам» с красным крестом на глянцевой обложке. Я же ничего не принес, даже себя доставил не полностью.
— Ты посмотри на это дерьмо, — хрипит Эдди тонким, срывающимся после кашля голосом, указывая мне за спину. Там, над дверью, в которую мы только что вошли и в которую со словами «Вы говорите, говорите, я тут рядом буду» сейчас уплывает Финес, укреплены бок о бок два больших телевизора. Оба они работают, но звук убран. На экране одного улыбающиеся белые мужчины, видные и безупречные на вид бизнесмены в деловых костюмах и ковбойских шляпах стоят на кафедре биржи, беззвучно оповещая об удушающих доходах (не сегодняшних). На другом экране вид с самолета на Де-Шор. Пенятся волны. Пляжи пусты. Знаменитые американские горки стоят по колено в воде. Где-то там моя жена сейчас утешает удрученных горем. Возможно, что бы ни показывали по телевизору, умирающему безразлично — для него все это лишь дерьмо.
Эдди снова начинает кашлять и одновременно, как мне кажется, смеяться, трясет головой и пытается заговорить.
— Что, не очень-то удается нам достичь просветления, а, Бассет-Хаунд? — Где-то у него в груди смех встречает серьезные препятствия. — Вряд ли… (он кашляет, скрежещет зубами, давится, сглатывает) информация… (снова пробует засмеяться, но понимает, что это слишком сложно, и снова издает стон «Ох-о-о-о», такой же я слышал по телефону)… вряд ли информация — на самом деле власть, тебе не кажется?
— Может, и не власть. Я вообще-то об этом не задумывался.
— Да и к чему тебе? — ухитряется вымолвить Эдди. — Все и так всё знают. Так, наверно, даже лучше. — Он приваливается к подушкам и замолкает.
Если бы смерть продавали, как пищевые полуфабрикаты, Эдди можно было бы использовать в качестве рекламы на упаковке. Никто и никогда не рассчитывал выглядеть, как он, и при этом еще дышать — кожа лица высохла до состояния пергамента, глаза и виски ввалились. Кто-то смазал ему чисто выбритые щеки вазелином, чтобы уберечь — от чего? От высыхания? От разжижения? Лицо теперь зловеще блестит. Воздух в комнате тяжелый и влажный, вдыхая его, понимаешь, что теперь уже скоро. Зачем я поперся сюда, когда можно было сидеть дома, потихоньку напевать себе под нос Копланда [41] Аарон Копланд — американский композитор XX в.
и репетировать Найпола? Просто потому что мог? Недостаточно веская причина.
А где же тот компаньон Эдди с тихим голосом, с которым я говорил по телефону? По-видимому, теперь его место заняла Финес. Мне его не хватает, хоть мы и незнакомы.
На тумбочке у кровати рядом с трогательной рождественской елочкой в беспорядке теснятся предметы ухода за больным, все, что нужно, чтобы Эдди мог получше умереть — салфетки, покрытый накидкой металлический поднос, серебряная мензурка с торчащей из нее белой пластиковой трубочкой с гофрированной частью — ее легко согнуть, чтобы можно было пить, не приподнимаясь; несколько покрытых узором прямоугольных коробочек для рецептов. Нет ничего реанимационного — ни дефибрилятора на стене, ни электродов в виде лопаточек, от которых надо держаться подальше, ни цифровых приборов, отмечающих постепенное затухание сердечного ритма до полного прости-прощай. Только в углу блестящие новенькие ходунки и кресло-каталка — сложенное: больной, даже если у него и появится настроение, отсюда уже не выйдет.
Волосы Эдди выкрашены в черный цвет. Краска, принесенная, конечно же, Финес, кое-где подтекла ниже линии волос, придав ему вид еще более жуткий, чем у обыкновенного покойника. Под конец характерные ухищрения живых стали ему просто не к лицу.
Читать дальше