Девять дней и девять ночей добрая Дженероза сидела у изголовья девятилетнего Гедальи. Она утирала ему пот подолом своего фартука, разговаривала с ним шепотом и наблюдала из-под толстых бровей за лекарем, дважды в день делавшим ему кровопускание.
– Dove ze l’uceło, picinin? [38]– спрашивала Дженероза в попытке разговорить оцепеневшего ребенка и показывала на серо-пунцового голубя, прохаживавшегося по подоконнику. – Dove ze l’fiore? [39]– тыкала она в цветок, вышитый на шали у нее на плечах.
Венецианский говор, на котором она изъяснялась, был единственным языком Гедальи на протяжении всех девяти лет его жизни, которые в полный голос можно было бы назвать в его случае “вторым детством”. Но у него не было сил отвечать ей.
– Picinin, dove ze to pare? [40] Малыш, где твой папа? ( венет .)
Отличный вопрос, Дженероза, подумал мальчик, где же мой папа?
Она, естественно, имела в виду здоровенного мужчину, остановившегося на пороге комнаты, но как же велико расстояние, отделяющее pare от татэ. Все словари заблуждаются и вводят в заблуждение, они рассказывают нам, что pare , или بابا, или аба,или father – все это значит “папа”. Но это же неправда, речь идет о совсем разных людях! Ведь только скажи “папа” – и сразу перед глазами появляется человек со своим особым запахом, весом, голосом. Легко представить храпящего папу, чихающего папу, папу, отгоняющего муху. Когда кричат “Па-а-па!”, ожидают увидеть папу. Гедалья же, сам не понимая до конца смысла явления, ожидал увидеть татэ Переца. Но татэ Переца больше не было. С исчезновением слова “татэ” исчез и стоявший за ним человек, а вместо него явился pare Саломоне Альгранати.
Ростовщик протянул потные пальцы ко лбу ребенка, но тот скорчился в постели и сдавленно расплакался.
– Проклятье! – воскликнул Саломоне и вышел из комнаты.
Дженероза приготовила больному “ньокки бедных”: обжаренный с луком и чесноком костный мозг размешивали с хлебом и яйцами в однородную кашицу, затем это тесто нареза́ли мелкими кусочками и варили в курином бульоне. Мальчик поглощал ньокки, будто утоляя какой-то древний голод.
– Дженероза… – пролепетал он, пребывая в полусумрачном сознании.
– Что, picinin , что, бедняжка ты мой?
Изъясняясь на своем детском языке, он пожелал узнать, могло ли так случиться, чтобы воспоминания другого человека проникли ему в голову, пока он спал, – может быть, воспоминания того лекаря, который делал ему кровопускания. Няня одним взмахом руки отмела самую идею и подоткнула его одеяло. Он не унимался и стал говорить, что Гедалья – не настоящее его имя, но не сумел вспомнить то другое свое имя. Няня шепотом велела ему закрыть глаза и попытаться заснуть, а иначе ему никогда не выздороветь. Он повиновался, но только закрыл глаза, как на языке у него возникли два слова, звук которых он просто должен был попробовать на вкус. “Х’вил ахейм…”
– Что ты сказал? – спросила Дженероза.
– Х’вил ахейм, – повторил мальчик, вытаращив глаза, и продолжал не своим голосом: – Их хоб мойрэ. Их леб хотч их бин тойт [41].
Дженероза отпрянула и закричала:
– Dio mio , шма Исраэль… С’йор Альграна-а-а-ти!
– Ну, что теперь? – появился Саломоне в дверях; тонкая ночная рубашка обтягивала все выпуклости его телес.
– Повтори отцу все, что ты сейчас сказал! – приказала Дженероза, и верхняя ее усатая губа задергалась в неодолимом трепете.
– А что я сказал? – невинно спросил Гедалья.
– Он говорил на другом языке, – повернулась Дженероза к хозяину, – совсем как старьевщик из Гетто Нуово!
– Я всего-то сказал “спокойной ночи”.
– Неправда. Я своими ушами слышала “биндойд” или что-то в этом роде. Что означает “биндойд”, с’йор Альгранати, вы знаете?
– Не говорил я ничего, – не моргнув глазом солгал Гедалья. Он интуитивно понял, что лучше будет ни за что не признаваться в существовании чужого голоса, говорящего из него.
– В него вселился диббук! [42]– стояла на своем няня. – Как заговорит вдруг таким голосом – биндойд, биндойд…
– У тебя начались видения, Дженероза? – раздраженно спросил Саломоне и сказал как отрезал: – Какой еще диббук прилепился теперь к твоим мозгам? Ребенок выздоравливает, вон к нему и румянец вернулся. А ты наоборот – белая, как яичная скорлупа. Иди спать, если ты, конечно, уже и так не спишь. Разговариваешь как лунатичка. Спокойной ночи, и чтоб здесь было тихо.
Когда Саломоне вышел, Дженероза уставилась на несчастного мальчика, натянувшего одеяло по самый нос. Глаза ее изможденно поблескивали.
Читать дальше