— Слышишь меня? Диктую. Записывай!.. — Волков придвинул листки и стал диктовать монотонно и медленно, повторяя по буквам имена и названия афганских мест, и провел за этим занятием час. Когда повесил трубку, за окном уже была ночь. Еще мигали фары машин, но все реже. Перекресток переходил афганский патруль. Солдаты светили фонариками.
В холле внизу громко рокотал телевизор, в открытую дверь ресторана были видны пустые белые столики, черные официанты в ленивых позах с переброшенными через локоть салфетками. Волков рассеянно смотрел на химическое цветное изображение поющего заунывно певца. Два коридорных и портье слушали, видимо, с наслаждением. Песня кончилась, появилась диктор, красивая чернобровая женщина с жестко-выпуклыми носом и ртом и что*то сказала металлическое и отчетливое — и на экране возник мулла, тучный, седобородый, в белых одеяниях, с разноцветной блестящей картинкой над головой, — тот самый, из мечети Поли-Хишти, которого Саид Исмаил склонил к выступлению. Заговорил зычно, поводя мохнатыми бровями, то грозно, то страдальчески, возвышая голос до молитвенного заунывного пения. И Волков подумал, что завершенный, испепеленный день посылает ему свое иллюзорное отражение.
Он поднял глаза. В стеклянных дверях стояла Марина. И снова, как днем, на посольском дворе, ему показалось, что пространство холла, темное дерево стен, сумрачные ковры, неярко горящие люстры наполнились плотной, наподобие света, силой. Он лицом почувствовал это дуновение эфира.
— Вот и я, — сказала она, подходя. — Вы давно здесь?
— Только спустился.
— Ну, как там Москва?
— Помнит о нас.
Отвечал, а сам чувствовал на лице, на губах, на груди этот нежаркий, связанный с ее появлением ожог.
— Иван Михайлович! — услышал Волков. Нил Тимофеевич Ладов, полный, выбритый, благодушный, проходил через холл, вынося из ресторана завернутую в салфетку бутылку и другую салфетку, из которой торчали зеленые перья травы. — Ну как хорошо, что вас встретил! Наши уже несколько раз посылали за вами. Я говорю, — его весь день не было в номере. Пожалуйте к нам! Мы там все собрались, все готово! Видите? — Он кивнул на бутылку. — Пойдемте к нам, посидим!
Глаза его были без обычной деловой озабоченности, лучились, радовались. Было в них нетерпение, ожидание близкого застолья.
— Не знаю… — Волков колебался, смотрел на Марину. — Мы здесь хотели послушать…
— Да после послушаете! Вот прямо вместе с этой милой барышней — простите, не знаю, как вас зовут, — к нам и пойдемте!
Волков видел, что Марине нравится Нил Тимофеевич, ей хочется принять приглашение. Нил Тимофеевич потешно ей поклонился, разводя занятые снедью руки в стороны от тучного, негибкого тела. И повел их в свой номер, где гудели басы и кто*то рокотал и покрикивал.
Сидели, раздвинув кровати, втиснув между ними столы, застеленные газетами. На русских, узбекских, афганских письменах стояли бутылки, стаканы, лежали развернутые, пропитанные мясным пряным соком теплые лепешки, горки мелко нарезанного, продырявленного, снятого недавно с мангалов мяса. Зелень, апельсиновые корки, вспоротые консервы, — стол был тронут, стаканы смочены. Застолье приняло вновь прибывших, охнуло, стиснулось, давая место Марине и Волкову.
Волков любил этот бесхитростный, дружелюбный галдеж, тесный, сбившийся мир натрудившихся вволю людей, столько раз принимавших его, чужака, делавших мгновенно своим, когда люди после страды, на распаренных копнах, после скрежета стали, в тени от застывших бульдозеров, после варева болот и бетона, сутолоки контор и планерок собирались на свои вечеринки. После первой торжественной рюмки — опять про цеха, буровые, про начальство, про нормы, наряды, не умея без них рассказать о своем сокровенном — о больном, о любимом, о тайном.
— Пусть Жакуб Асанович скажет тост! Он человек восточный, привык за столом верховодить. Так или нет, Жакуб Асанович? Будь у нас тамадой! — Маленький белокурый рязанец, стараясь казаться величественным, делал указующий жест.
— Нет, Владимир Степанович, я, как восточный человек, говорю: дайте слово старшему среди нас, Григорию Тарасовичу! — Скуластый казах, лукавя, понимая рязанца, трунил над ним и одновременно с особым восточным почтением кланялся огромному, с Дона, коротко остриженному, похожему на казака энергетику, своему начальнику.
Волков видел их всех, разноликих, знакомых, словно многократно встречал. Того, с татарским лицом, — на КамАЗе, пускавшего новый конвейер. Того, иссушенного, с печальными глазами, — в целинной степи, сквозь вихрь и свист мотовила. Тот, с обветренным лбом, был похож на старпома, ведущего в рейс ледокол. Тот — газовик с Уренгоя, серый и железный от труб. Их собрали со всей державы и прислали сюда, в Кабул, делать все то же дело — строить, лечить, растить. Он видел эти лица в Анголе, где в бушах мостовики из Саратова строили переправы на реках, разгромленные налетом «канберр». Бетонщик сквозь взрывы, сорвав с головы картуз, не выключив бетономешалку, чертыхаясь, грозил кулаком пикирующему «миражу». Он видел эти лица в Нигерии, где в джунглях вели нефтепровод, сменив мерзлоту Заполярья на липкую парилку экватора, и рыжий парень-удмурт в потной синей рубахе, сжимая в руке электрод, стоял с белозубым негром, учил сибирскому шву. Видел эти лица в Кампучии, когда несли в лазарет изнуренных голодных детей, и врач из-под Фрунзе в стетоскоп выслушивал их хрупкие груди, и казалось, сквозь тонкую трубочку переливает в них свою жизнь.
Читать дальше