Ей казалось, он, ее сын, опекаемый ею и бабушкой, лишенный мужского влияния, может вырасти баловнем, не обрести в характере волевых твердых черт. И ее педагогика искала способы преодолеть эту истинную или мнимую недостаточность. Отсылала его в школьные походы. Поощряла увлечение лыжами. Радовалась сближению со студентом-ботаником, забиравшим его в лесные подмосковные экспедиции. Школьный друг, энергичный бойкий подросток, приглашал в свой дом, многолюдный, шумный, где отец, старший брат, оба охотники, любили доставать из чехлов пахнущие смазкой двустволки, в которых, если переломить стволы и взглянуть внутрь, начинали сверкать и струиться стальные зрачки, и он держал с восторгом ружье, вдыхал чуть слышный сохранившийся запах выстрела. Слушал мужественные повествования о кострах, половодьях, взлетающих утках и рябчиках. Он просил у матери, чтоб она купила ему ружье. И она, страшащаяся любого оружия, разрешила купить — вороненую одноствольную «тулку», в которой для него, в ее черно-синих плоскостях и овалах, орехово-желтом прикладе таилась волшебная сила, еще не испытанная возможность поступка, удали, молодечества.
Он собирался на свою первую охоту, снаряжал патроны. На дедовском, красного дерева столе вырубал из валенка войлочные пыжи. В торцы латунных, кисло пахнущих гильз загонял красные, с зеркальным донцем капсюли. Мерил крохотным ковшиком крупчатый черный порох. Черпал горстки дроби из консервной банки, где свинец, спрессовав свои горошины, сиял черно-угрюмым слитком. Он заряжал патроны, предвкушая выстрелы и трофеи, и одновременно успевал замечать страх, с которым мать готовилась его отпустить. В безвестность, на несколько дней, с ружьем, его, над кем все годы дрожала бабушка, грела ему утром чулки, чтобы он из постели надевал все теплое. Этот страх ее и тоску, не умея их до конца объяснить, он чувствовал в то апрельское утро, когда с рюкзаком, в сапогах, с тяжелым в чехле ружьем, похожий на новобранца, уходил от нее на вокзал. И все его поездки, охоты, то в компании друга, то в одиночку, были для нее и для бабушки ожиданием из страхов, слез и бессонниц.
Малиновая, вечерняя, перевернутая плугами пашня с недвижной талой водой, тяжелыми холодными запахами земли, прошлогодней травы, с тончайшими ароматами оживших весенних опушек. Береза в заре. Ее черное сквозное плетение. Прозрачность веток, в которых белеют могучие древесные струи. Он, опустив ружье, дышит этой пашней, зеленым темнеющим небом, где уже начинает белеть, блестеть влажной ртутью луна. Он — между гаснущим солнцем и встающей луной, чувствует вращение земли. Последние мелкие птицы, тонко посвистывая, пролетели в заре и канули. Крохотная, с малиновой грудкой, задержалась на вершине березы, сорвала с погасшего дерева последнюю каплю света и камнем упала во тьму. И глаза напряженно, до темных кругов ищут первой звезды, пока внезапно не увидят ее. Влажную, голубую, яркую. Одна, другая, третья. Явление на небе звезд. Ружье, воздетое ввысь, без патрона, с зеркальным окуляром ствола, — не оружие, а прибор, телескоп, в который луна бросает длинный скользящий луч. Зрачок, окруженный сияющей сталью, ловит звезду. Между ней, бесконечно удаленной, сверкающей, и зрачком нет ничего в мироздании. Это чувство необъятного, вырезанного дулом пространства, принадлежащего только ему, чувство луча, соединяющего зрачок и звезду, — рождает головокружение. И пока он смотрит на звезды, из березы бесшумно и плавно, раскрывая угловидные крылья, вытянув криво шею, нацелив игольчатый клюв, вылетает вальдшнеп.
Мгновенно сжимающееся на вальдшнепе пространство. Он, охотник, дрожащими пальцами загоняет патрон, бьет в пустое, помнящее птицу небо. Рыжий трескучий сноп. Оседающий едкий дым. Оглушенный, изумленный случившимся — звездой, птицей, выстрелом.
Теперь, спустя столько лет, постаревший, усталый, лежа в номере африканской гостиницы, он задним числом посвящал этот выстрел матери. Тот старинный салют в ее честь.
Африка, где он теперь оказался, стала вдруг непонятной, враждебной, начинала давить всей мощью своей таинственной тверди, жарко-туманными небесами, горячими желтыми водами, жгла и колола звездами, мучила своими напевами Не хватало душе родного слова и отклика, и он призывал на помощь образы родной стороны. Символы Родины, которые ему были опорой, были вехами в мироздании, которые, быть может, поведут его по бушу в красной, как перец, пыли Сохранят в осенней саванне, прорезаемой вертолетными гулами, где «пума» пикирует на солдатскую цепь, пульсирует огнем пулемета Посетят в блиндаже, где, раненые, стонут бойцы и их черные тела неразличимы в ночи, — только повязки и стоны. Этими вехами, на которые под чужими неверными звездами устремлялась душа, могли быть и образ усадьбы в Архангельском, и синяя ледяная сосулька, прилипавшая к водосточной трубе, и сомовский портрет Незнакомки, — на холст, на раму, на тончайшие трещинки в раме падает замоскворецкое солнце в морозное окно Третьяковки. И все эти образы, эти напевы «Средь шумного бала» или «Вдоль по Питерской», все эти спасающие душу видения были связаны с матерью. При ней в первый раз прозвучали. Ею были показаны.
Читать дальше