Вольдемар с гордостью взглянул на меня и попросил брата:
— Ты, Федька, скажи ему стишок.
Федька, пнув сугроб валенком, скромно промолчал.
— Ну тада я сам… прочту! — пообещал Вольдемар и, отойдя в сторонку, чтоб его лучше видели, протараторил:
«Я пойду на улицу,
Там поймаю курицу,
Привяжу ее за хвост,
Это будет паравост!»
— Какой паравост? — не понял я.
— Ну, этта… паравост — значит паровоз, чтоб складнее было.
— А-а… — сказал я. Стишок мне понравился.
Я познакомился с братьями. Жила их семья бедно, даже убого, но бедность и убогость была кажущейся. Бесчисленное количество сундуков и шкафчиков ломились от разных вещей, все это пряталось, закрывалось и строго хранилось подальше от чужих глаз. Отец моих друзей — крепкий, заросший небритой с проседью щетиной мужик — когда-то, сразу после войны, осел в нашем городе, жену взял под стать себе — сильную, здоровую, работящую, и стали они обрастать хозяйством. Я не раз слышал рассказы отца моих приятелей о том, как выбивался он «в люди», о чем вспоминал всегда с гордостью, подробно, то и дело говоря нам, пацанам:
— На земле крепко стоять надо. Так, чтобы все к чертям разлетелось, провалилось, а ты — вот он. Стоишь и хоть бы хны! На это бо-о-льшая голова требуется! — И назидательно поднимал кривой плоский палец.
— А то еще случай был, на фронте, в самом начале войны. Тряхнули наш полк здорово, и так вышло, что остались я да политрук. Сидим ночью в сарайчике каком-то, у меня винтовку в щепки разнесло, а пистолетик, что у политрука был, тоже пустой. А тут, откуда ни возьмись, немцы. Двое. Связисты, наверное, катушки у них с телефонным проводом были. Ну, естественно, хенде хох, русиш швайн, и все прочее. Я-то руки поднял: что делать? А политрук — ни в какую. Мальчишка еще был, сопляк. Немцы по нему из автоматов и полоснули. Так я про то, что смекалка всюду нужна. Когда немцы меня повели, ночка была темная… В потемках-то я их и того… Придавил обоих. Вот так.
При постройке дома отец приятелей загнал «налево» машину кирпича, за что получил год. Посидев в колонии, отдохнув от забот на жесткой двухъярусной кровати, вернулся он домой не слишком обиженный на жизнь: во время следствия речь о доме зашла, да придраться было не к чему, стопка квитанций на лес, шифер, кирпич и разную мелочь оправдывала расходы. «Дебет с кредитом сошелся», — подмигивал отец. В колонии от работы не отказывался, как разная шпана и уголовная рвань, а трудился так же охотно, серьезно, как и дома, — за это его вначале назначили бригадиром, а потом и вовсе расконвоировали и приставили к лошадям, конюхом Срок свой дожидался он в маленькой, уютной избушке на хоздворе, где осторожно тикали на стене ходики, а в печурке потрескивали звонкие с мороза березовые полешки. После освобождения он даже привез кой-какие деньжонки, а положенную ему по закону и выданную в колонии одежду — ватные хлопчатобумажные штаны, черную фуфайку и кирзовые сапоги стал одевать на работу.
Потом пошли дети, и здесь отец их остался верен себе: не успокоился, как другие, на одном чаде, а пополнил свою семью четырьмя здоровыми пацанами, которые донашивали друг за другом шмутье и обувку, благо что разница в возрасте между братьями была небольшой, год или два.
Всю неделю семья работала. Отец с темна до темна крутил баранку разболтанного «газончика» на комбикормовом заводе, мать — здесь же, неподалеку, устроилась дворничихой в новых пятиэтажных домах и раз в неделю мыла лестничные клетки в подъездах за рубль с квартиры. Двое старших сыновей учились в сельскохозяйственном техникуме, который находился за городом, и потому приезжали только на субботу и воскресенье, а младшие — Вольдемар и Федор, приходя из школы, чистили из-под свиньи, кормили кур, таскали воду и уголь, рубили дрова и разгребали во дворе снег.
В шесть утра, в воскресенье, вся семья одевалась понаряднее, и шли они на толчок — вещевой рынок. Ходили все: и родители, и дети. Отец прихватывал с собой мешок комбикорма и торопливо продавал за оградой, в охотном ряду, а мать топталась у ворот рынка, предлагая навешанные на руку белые шерстяные носки и варежки. Распродав принесенное, начинали покупать сами: дешевые, «немодные», но крепкие ботинки, торговались с бойкими, накрашенными офицерскими женами, которые выносили в ряды мужнины отрезы, галифе, добротные, играющие глянцем на тусклом зимнем солнце хромачи.
Купленные вещи уносились домой и тщательно сортировались, раскладывались по сундукам. Однажды я услышал, как отец их, усмехаясь хмуро и придирчиво, в который раз осматривая подметки только что приобретенных сапог, бормотал:
Читать дальше