Солнце клонилось к западу. Игна спешила домой с таким чувством, словно она досрочно выполнила дневную норму.
Когда Ицко прибежал к Сыботину и, резко жестикулируя, взволнованно, точно дело касалось несчастного случая на заводе, стал рассказывать, как Игна бьет Лидию, тот не тронулся с места. Только его лицо, бронзовое от солнца, побледнело да на лбу выступили капельки пота. Парень ожидал вспышки гнева, каких-нибудь слов, а Сыботин стоял, точно окаменелый. Ицко смотрел на него с удивлением, готовый в любую минуту броситься вместе с ним разнимать женщин. Он даже нетерпеливо потянул Сыботина за руку.
— Ну, пойдем же, скорее! Я сам хотел броситься, разнять, да подумал, лучше ты… сам…
— А ты чего суешься в женские дела?..
— Да как же так, бай Сыботин? Я ведь не маленький! Мы же свои!.. Не мог смотреть, как… Эта Лидия — паскуда! Говорят, она сбивает с пути молодых! — и, нагнув голову, застеснявшись, тихо добавил: — Да и не только молодых…
Но поскольку Сыботин упорно молчал, он вдруг тоже смущенно умолк. Он почувствовал себя вдруг лопоухим щенком, который с глупым тявканьем носится вокруг старого пса, напрасно стараясь его расшевелить. Постояв еще немного, Ицко ушел.
Сыботин не пошел к Лидии, не стал расспрашивать, что произошло между нею и Игной. Лидия тоже не пришла к нему жаловаться. Ссора женщин осталась незамеченной. Единственный свидетель — Христо понял, что дело тут вовсе не из простых, не такое, над которым можно посмеяться и позубоскалить.
О случившемся быстро забыли. Одна только крановщица затаила на сердце боль и обиду. Никто и слова не сказал ни о ней, ни о Сыботине, и может потому сильнее, чем это бывает после скандалов, которыми кончаются обычно такие истории на селе, душу обоих жгла обида, не давало покоя сознание вины друг перед другом.
За время работы на стройке Сыботин очень изменился. Он хорошо знал, в чем причина такой перемены, что от него ушло. Это было то, чем в избытке была наделена Игна, — крестьянская, сельская стихия, идущая от близости к земле.
Ведь что такое весенние ливни, которых ничем не остановить, ветер, привольно разгуливающий по холмам, снежные вьюги, вешнее буйство трав?
Что такое белый цвет, облетающий с деревьев и сплошь устилающий землю в апреле; волнующееся море хлебов; алые костры маков, которых никто никогда не сеял, тропинки, протоптанные в траве неутомимыми ногами вечного преобразователя земли — крестьянина? Все это сельская, крестьянская стихия, то, что передается детям земли с молоком матери.
Двадцать лет прошло с тех пор, как Сыботин постепенно начал отходить от земли и терять ее власть над собой. Пастух и пахарь, жнец и косарь, в молодости он был ее послушным сыном. Ранним утром, когда ночь расставалась с занимающимся днем и вся земля была усыпана холодными слезинками разлуки, он ступал по траве босыми дублеными подошвами и чуял под ногами холодную дрожь земли, а когда начинало припекать солнце, — ее нежную ласку. По целым дням ощущал он на себе ее дыхание, которое утром наполняло воздух особым легким ароматом, раскрывало чашечки цветов, пробуждало листья деревьев, и они начинали трепетать, поблескивая в воздухе, точно рыбки; а к обеду становилось трудным, раскаленным. Он чувствовал это дыхание в обед, прилегши отдохнуть, вечером, возвращаясь с поля, нес его с собой в село. Упоенный духом земли, Сыботин засыпал крепким, здоровым сном. Дух этот вошел в его сердце на всю жизнь вместе с первыми глотками материнского молока. «Деревня!» — говорили о нем, когда он пришел на стройку, угадывая в нем крестьянина по слегка сгорбленной от долгого хождения за плугом фигуре, по свисающим, словно плети, рукам, по тому, как смотрел в землю, словно потерял там нечто такое, что будет искать всю жизнь. Глаза его, казалось, все еще не могли оторваться от борозды. В том, как он ел, одевался, как отдыхал и веселился, виден был крестьянин. Но ведь сама земля, которая его родила, изменилась, а о нем и говорить нечего! Стан его стал тоньше, прямее. Руки, длинные, с огромными ладонями, — крепче, жилистее, словно в них были вплетены стальные канаты. Неуклюжие широченные ладони, которыми он, бывало, словно лопатами, загребал зерно в закроме, сжались в крепкие кулаки. Взгляд его, оторвавшись от земли, устремился ввысь, в небесную синеву. Точно железный ковш экскаватора приковал его к себе, то приподнимая, то опуская, поворачивая то вправо, то влево.
Сыботин теперь целые дни проводил в вышине, на крохотной площадке, и совсем оторвался от земли. Как будто пламя электросварки сожгло нити, которые связывали его с нею. Он настолько привык к высоте, что мог бы, казалось, и ночевать на своей площадке. А раньше ему случалось отделяться от земли не больше чем на метр-полтора, когда надо было, опираясь на пастуший посох, перепрыгнуть через канаву или яму. Утреннюю прохладу земли сменил холод железа. Раньше он, бывало, придремывал, прислонившись к стволу дерева, а теперь мог заснуть, подпирая плечами железную балку. Его завертело в водовороте стройки, и он с головой окунулся в новый, рабочий мир. Мир, где каждый знал свое место, каждый был винтиком в огромной машине. Нет винтика — машина стоит… Машины обуздали сельскую стихию, прибрали к рукам ее силу, дали ей новый размах. Ни одна капля из ее мощного потока не пропала, ни одна крупинка чистого золота, рожденного землей, не сгинула. Вначале Сыботину казалось, что завод сковывает его волю, связывает руки, но скоро он понял, что это вовсе не так. Завод направил его энергию в новое русло, подчинил ее новому ритму, и силы его утроились.
Читать дальше