— Арсюша, не прикидывайся! — и Татьяна обернулась ко мне. — Чухонцев в прошлое лето появлялся у нас на даче и читал стихи.
— Верно. Но Инна хотела мне сделать сюрприз. Ты же не говоришь, когда тебе что-нибудь дарят, что у тебя это уже есть, — и мне:
— Чухонцев — серьезный, а книги у него все еще нет. Вот так-то. Впоследствии я замечала, что эпитет “серьезный” возникал (это относилось и к поэтам прошлого столетия) в тех случаях, когда Тарковский имел в виду оригинально мыслящего поэта, что, повторю, боле всего ценил.
В тот же вечер мы, чтобы не мешать Асадову, перебрались в холл. Впервые Арсений Александрович мне назвал имя Ларисы Миллер, это было единственное имя, которое он и позже неоднократно мне называл, если речь заводилась о молодых, подчеркну — о непечатающихся. В период нашей недолгой, но взаимно интенсивной дружбы я от Тарковского никакого другого “молодого” имени не слышала. А в тот вечер Тарковский наизусть мне прочел, как я узнала спустя много лет, посвященное ему стихотворение Ларисы Миллер. Оно мне очень понравилось, а Арсений Александрович посмотрел на меня горделиво, словно бы сам написал или выиграл шахматную партию. В стихотворении говорилось что-то об иконе, и оно вписывалось в полумрак, в котором мы сидели: на двух стенах оставлялись на ночь только два невыключенных свечкообразных бра.
Видимо, из-за церковно-обрядовой окраски этого стихотворения разговор перешел к излюбленной Тарковским теме — ложной религиозности символистов, в частности — к Блоку:
— Куда это годится, превращать прекрасную даму в Пречистую Деву Марию? Чистой воды язычество. Верно, слишком много воды, туману, кораблей и парусов. (Тарковский часто употреблял “верно” как утвердительно, так и предположительно).
— Помилуйте, Арсений Александрович, в ваших стихах встречаются чисто знаковые корабли, крыла и паруса.
— Никакой символистской эмблематики у меня и быть не может. С детства обожал Лермонтова. Мои “крыла”, верно, из “По небу полуночи ангел летел”, а паруса, хоть их у меня раз-два и обчелся — из “Белеет парус одинокий”.
— Вот именно, верно, — передразнила я Тарковского, — неужто вы не обратили внимания, что “Белеет парус одинокий” — произведение символистское?
— Инна, — засмеялся Тарковский, поняв, что я его передразниваю, — верно, вы и блещете красотой, но умом отнюдь не блещете.
— Согласна, я — дура, но и дураку видно: в трех строфах — три разные погоды. В первой — туман, во второй — буря, а в третьей — солнечное небо и “струя светлей лазури”. Разве — не символизм?
Тарковский озадаченно замолчал. Но в озадаченном замолкании я усмотрела растерянное согласие, ибо в любом споре последнее слово Тарковский оставлял за собой.
О Кушнере заговорил Тарковский ни с того ни с сего. Вспомнилось, иногда мы все же покуривали в холле меж кадками с экзотически-южными растениями, отгороженными от зимы двойной стеклянной стеной, в стекле всеми цветами радуги искрился мороз.
— А как вам Кушнер?
— Очень изящный, прелестное перо.
— Инна, а с каким знаком?
— Естественно, со знаком плюс.
— Неестественно. Изящен. То же самое о Кушнере мне говорила Анна Андреевна, но со знаком минус.
Тарковский частенько фантазировал, свои собственные соображения вкладывая в чужие уста, а чужие — присваивая себе. Но тут Тарковский ничего не присочинил. В 84-м или в 85-м в разговоре по телефону меня, между прочим, спросила Лидия Корнеевна Чуковская, что из поэзии я читала в последнее время.
— “Таврический сад” Кушнера.
— Ну и как вам Кушнер?
— Очень изящный поэт.
— Это вы с каким знаком?
— Со знаком плюс.
— Анна Андреевна тоже говорила — изящный, но со знаком минус.
Ну почти точь-в-точь повторился давний разговор Тарковского со мной. Бывает же такое!
Но в тот послеобеденный перекур между кадками я вступилась:
— Кушнер ничего социально заказанного, что вам так противно, не пишет.
— Ошибаетесь. Это вам не “Белеет парус одинокий” — неуместно возразил Тарковский, — Кушнер конъюнктурен на свой лад. Он поумнее вашей любимой тройки. У него телячий, розовый восторг перед жизнью. Такую розово-приподнятую интонацию можно услышать от любого нашего диктора в последних известиях. Розовый, как этот цветок олеандра рядом с нами, когда в стекле — лютый мороз.
Однако я остаюсь при своем плюсе.
Зависти ни к кому и никогда в Тарковском я не замечала. Но ревнив он был чрезвычайно. Ревновал “несравненной” ревностью, и в его стихах “ревность” встречается чаще, чем “обида”. Вот, например, строки из близких и далеких по времени написания стихотворений:
Читать дальше