Но все это было совсем в другое время и как бы в ином измерении. Тогда я многого не знал, зато уж больно хорошо представлял даже то, чего ни разу не видел и никогда не испытывал. Теперь же мне было известно, как сладко засыпается в глубине сугроба, наметенного беспощадной пургой. Я уже изведал, каково это — со стонами и матерщиной вгрызаться в базальтовый грунт, когда нет мочи удержать лом или лопату, а верный помощник рядовой Костя Гуров уехал умирать на материк. Да, кое-что я испытал и узнал. Я осознал, например, что виновен — наравне с Сидашем и Гапеенко — в том, что у Гурова отбили почки. И я видел грибовидное облако над одним из островков Курильской гряды. Мы высаживались туда учебным десантом. Говорили, что атомный взрыв тогда был ненастоящим. Говорили… А волосы и зубы выпадали взаправду. И поэтому амнистированный убийца с немыми глазами не вызывал во мне дрожи. Наоборот, я напрягся, подался к нему. Лицо мое налилось кровью и отяжелело, а руки превратились в две стальные клешни. «Да я… да я… — задыхаясь от ненависти, я поднял эти могучие клешни и потянулся к горлу кривоногого. — Мир, говоришь, тесен? Да я тебе пасть разорву! Да я!..»
«Ты что, ты что, кореш, — забормотал он, отступая назад. И тогда я увидел на его погонах сержантские лычки: он, оказывается, перековался! — Да что с тобой? — удивленно бормотал кривоногий сержант. — Да я к тебе с душой, а ты…» Он пятился, а я шел и шел на него, пока кто-то из наших не потянул меня за хлястик шинели. И тут я опомнился — и меня запоздало все-таки бросило в дрожь. Я смотрел вслед убегавшему враскачку своему старому врагу, кто-то держал меня за хлястик, в висках гулко стучала кровь, и на ее болезненные удары мозг откликался готовыми формулами: «Мир тесен… Мир мал… Мал золотник, да…»
Машина внутри корабля набирала и набирала обороты, но мы все еще не трогались с места, и наш «турист» начал мелко-мелко вибрировать, а вместе с ним точно так же — будто в разгар приступа лихорадки — трясло меня. Да, Скот был неглуп, а главное — опытен. Он знал, как надо в о з д е й с т в о в а т ь. Еще немного, подумалось мне, и мы — я и корабль — пойдем вразнос, превратимся в осколки бывшего целого. «Надо что-то сделать, — решил я, — надо!»
А мой нынешний враг понял: я снова в его власти, потому что устал — и вот-вот сдамся, окончательно, бесповоротно, на его милость. И уж никогда впредь не избавлюсь от страха по имени Скот.
«Перестань трепыхаться, — сказал он покровительственно, — возьми себя в руки. Обещаю: все останется между нами… кореш…»
Скот усмехнулся, произнеся это слово. Оно было ему чужим. Но Скот обнаружил «кореша» в своем арсенале и вытащил его наружу, может быть, чтобы подчеркнуть: хоть мы и антиподы, но теперь повязаны одной веревочкой. Скот улыбался, он блаженствовал, Победив. Он расслабился. Ну да, откуда ж ему знать про кривоногого? А я, получив в морду от торжествующего Скота «кореша», сразу явственно ощутил, что лихорадка стала быстро убывать во мне, а слабость уступает место гневу.
— Чему радуетесь? — спросил я Скота. — Не рано ли?
— А что? — удивился он. — Разве ты не всех своих родственников вспомнил? Кого-нибудь оставил про запас.
— Да, — сказал я, — не всех. Забыл про одного старика. Кузнец Каминский. Знаешь? — Мне надоело «выкать» Скоту, выражая несуществующее уважение. — Ну, тот Каминский, что стоит в Хатыни. С мальчиком на руках… Ты чего сжался, Скот? А?.. Этот кузнец Каминский — мой дед. А бездыханный мальчик, которого он выносит из пламени, это я… Чего ж ты хочешь? Убить меня снова? Не получится, Скот. Не хочу. Не позволю…
— Ты… ты… — забормотал Скот и попятился. — Ты с ума сошел! — крикнул он, оказавшись в безопасном удалении. — Сумасшедший! Да таких, как ты, надо…
Я не расслышал, как следует поступать с подобными мне, потому что наш корабль издал победный гудок и начал движение к дому.
Мне недосуг было провожать взглядом такой знакомый, ставший почти родным и столь осточертевший за время вынужденной стоянки берег — я не отрывал глаз от уходящего по узкому пространству нижней палубы Скота. Он словно бы усох. Он сгорбился. Его ноги подгибались, а спина выражала несчастье. И при виде такого Скота стало чуть смешно и очень-очень грустно. Но уже через несколько минут меня охватило радостное чувство: «Главное — мы наконец-то возвращаемся к себе!»
* * *
Через год я опомнился и занервничал: такой был важный для меня путь по Дунаю, столько с ним сопряглось воспоминаний, мыслей и чувств, — и ни одной строчки в записной книжке! Я даже точно не знал, где именно мы сели на мель; вроде бы на виду у болгар, а то, кажется, в румынских водах, но, возможно, еще не кончилась Австрия… Не мог же я телеграфировать в Рязань дотошному Любавину: «Поделись, друг, своими записями». Дело не в том, что это не принято. И поэт, не сомневаюсь, ответил бы без промедления: «Бери хоть все, друг, мне ничуть не жалко». Но блокнотики Любавина были его памятью, и больше ничьей.
Читать дальше