Я открыл глаза и увидел над собой пузатого человека в вышитой украинской рубашке, перехваченной крученым пояском. Круглое его лицо лоснилось от пота.
— Так ты будешь вставать? Или будешь лежать, как пень-колода?..
Через несколько дней Семен Лазаревич уже командовал в нашем дворе по праву единственного мужчины.
— Галя! — кричал он моей матери. — Не выливай помои за сараем. Лей их в малинник. Малина любит помои. Ты не знала?
— Ты почему свистишь в грязные пальцы? — приставал он к Картузнику, который жил через забор от нас. — Я тебе дам милицейский свисток, но только без горошины.
Картузник отвечал ему матерно. Но Семен Лазаревич не обижался.
— Маруся! Ты слышишь меня, Маруся? — взывал он к тете Маше, ставшей его женой. — Посмотри, какой замечательный вечер. Неси сюда самовар. Будем пить чай тут, под сливой. Всю ночь. Если эти немецкие фашисты не сделают опять налет.
Слива росла над щ е л ь ю — подобием погреба, накрытого досками и заваленного землей. Туда мы прятались во время бомбежек. Я лежал на земляных нарах, сверху сыпался песок. По соседству со школой, превращенной в госпиталь, бухали зенитки. Осколки снарядов со скрежетом таранили железную крышу дома и, пришептывая, секли ветки вымерзших минувшей зимой яблонь. Когда налеты стали привычным делом, мы выбегали за еще горячими, враждебными всему живому осколками — их зазубрины ранили наши ладони. Мы — это я, мой двоюродный брат Ленька и Семен Лазаревич. «Ну, разве не мышигинер коп? — спрашивала мама. — Чтобы так поступать взрослому человеку, надо иметь очень мало ума».
Конечно же, убеждался я, Семен Лазаревич был истинным сумасшедшим. Кто ж еще в т а к о е время был способен устроить шумную в е ч е р и н к у, пригласив пол-улицы? И дядю Петю-инвалида, и Картузника с женой, и дядю Тимофея, и многих других. К тому же Семен Лазаревич дал тете Минне буханку хлеба, чтобы она пела оперные арии и романсы. Естественно, это сейчас я говорю: арии и романсы, а тогда я слышал такие песни, что лопался со смеху. Например, тетя Минна пела: «В храм я вошла смиренно, богу вознесть молитву…» А все знали, что она неверующая. И не то что в церковь над Архиерейским прудом не ходит, но и в синагогу на Просторной улице ни ногой. Муж у нее на фронте, а в доме тети Минны через день гости — или кудрявый лейтенант Лева из ПВО, или госпитальный хирург Баринок с майорскими шпалами на петлицах. Я прямо рыдал и захлебывался смехом от пронзительных воплей тети Минны, когда, по просьбе Семена Лазаревича, она поднимала рюмку в честь тети Маши: «Пью за здравие Мэри, милой Мэри моей…» Картузник тоже хохотал, повторяя: «Мерин Семен! Мерин Семен!» — и гладил тетю Минну по прямой спине. Я считал, что она не может не нравиться Картузнику, потому что походила на голубя-дутыша. Двухъярусный подбородок тети Минны прижимался к высокой груди, трепещущей при переливах ее оглушительного голоса. Свои короткие руки она тянула к закрытому облаками небу, предвещавшему спокойную от налета ночь. Толстый живот колыхался вместе с оборками свободного шелкового платья. А спина ее была ровной. Картузник водил огромной ладонью по этой спине, а его жена все порывалась уйти. Но другой ладонью голубятник стучал по табуретке — громко, требовательно, и жена Картузника опять садилась и накладывала себе винегрет из глубокого блюда. Я забыл сказать, что ростом тетя Минна не удалась: если бы не набор разнокалиберных шаров спереди, ее запросто можно было принять за рыжеволосую семиклассницу — этакого подростка военного времени с опухшими от недоедания ногами.
Она вопила свои арии и романсы, я умирал от смеха: так все не складывалось воедино — малый рост пухлой певицы и громобойность ее голоса, смысл пропетых слов и суть жизни людей за столом. Все распадалось и взаимно отталкивалось. Но тем не менее дядя Тимофей пил настойку и восхищенно мычал; блаженствовал Картузник; безвольно бесновалась его жена; сумасшедший Семен Лазаревич царствовал… Один я, поганец, увертываясь от маминого гнева, выражавшегося в преболезненных щипках с вывертом, залезал, сотрясаемый смехом, под стол, в сень скатерти, тем самым неосознанно протестуя, сопротивляясь всеобщему помешательству. Но и там, под столом, стучали, приплясывали в собственном ритме потрескавшиеся коричневые полуботинки глухонемого дяди Тимофея, а деревяшка дяди Пети погружалась в мягкую землю, будто хотела врасти навечно и дать живые побеги…
Тетю Машу я любил, а Семена Лазаревича возненавидел. У тети Маши были теплые руки. Она подкармливала меня и мою сестренку. Ее дочь Тамара добровольно ушла на фронт и воевала в «пулевой бочке». Так мне услышалось, когда тетя Маша рассказывала маме: «От Томки треугольник пришел. Коротенький. Жива-здорова, а служу в такой-то п у л е в о й б о ч к е». До этого мне были известны три вида бочек. В одну после дождя стекала с крыши вода. В другой мама квасила капусту. Третьего вида бочка плавала по морю вместе с сыном царя Салтана, которого потом назвали князем Гвидоном. Тамарина п у л е в а я бочка в моем воображении приближалась к гвидоновской: и в той и в другой должно было быть очень страшно.
Читать дальше