Григорий Максимович всегда говорил то, что хотел, произносил первое, что взбредало ему в голову, отнюдь не заботясь ни о справедливости своих слов, ни о последствиях от сказанного. И при этом не выносил, когда ему перечили. Грация подозревала, что он специально произносит какую-нибудь несуразицу, чтобы потом долго и азартно спорить с дочерьми или женой, Марьяной Леонидовной, накручивая на указательный палец вьющуюся черную прядь над виском. И почти любой спор на дачной веранде заканчивался ударом кулака по столу и громким вопросом Григория Максимовича: «Кто здесь хозяин?!»
Стасик совсем даже не походил на бандита. Тонкая кость, узкие плечи. Бледный, с тихим голосом. Марьяна Леонидовна тогда возразила мужу: «О чем ты говоришь, Гриша? Цены такому зятю нет. И постирает, и грядки прополет. Только намекни — тут же все сделает». — «А вы обрадовались, да?! — повысил голос Михановский. — Заездили мужика. Да он не только в Одессу, он скоро от вас в Турцию сбежит». — «Напрасно, Гриша, — попыталась успокоить его Марьяна Леонидовна, — Стасика никто не заставляет. Он сам. Все — сам…»
Дискуссия, как всегда, завершилась мощным ударом по дубовой столешнице. Марьяна Леонидовна заплакала, увела внучат — Лизочку, дочку Антонины, и еще двоих, Юлькиных, малышей. В большом приземистом дачном доме запахло валерьянкой. Григорий Максимович, склонив голову, яростно крутил чуб. Грация затаилась в углу веранды, чтобы ненароком не налететь на оскорбление — хозяин дачи в гневе был неуправляем. И лишь один человек, седовласый старик, родственник Михановских, вроде бы ничуть не переживал происходящее. Он сидел напротив Григория Максимовича — через всю длину стола — и смотрел на него круглыми, блестящими и добрыми, но, казалось, мало что понимающими глазами. Появившись на даче, этот малорослый коренастый человек с приподнятыми плечами был всегда занят. То он наводил порядок в сторожке: выметал оттуда мусор, вставлял стекла, готовил жилье к прибытию из-под Киева жены и внуков. То белил корявые стволы яблонь. То чинил колодец. Потом старик — Григорий Максимович звал его Кимом, просто Кимом, без отчества, — начал укладывать дерн на выбитой ногами трех поколений Михановских и их многочисленных гостей площадке перед парадным входом. Толкая перед собой тяжелую, сваренную навечно из нержавеющей стали тачку, Ким углублялся далеко в лес, нарезал там аккуратные прямоугольники дерна, привозил на участок, выравнивал почву и, уложив очередной ряд, долго, основательно поливал еще не потерявшую свежести траву из зеленого резинового шланга.
Только вечерами старик присаживался к столу вместе со всеми. Он ужинал, пил чай, редко когда произнося слово-другое, слушал перепалки Михановских и глядел на всех тем же овечьим взглядом.
Правда, однажды Грация засомневалась: а может быть, это глаза святого? Вопрос возник в один из редких приездов Антонины, когда, не успев умыться с дороги, она, наткнувшись на своего киевского родственника, сначала замерла, а потом схватила его за руку и потащила к себе в мастерскую — под крышу дачного дома. Старик поднимался по лестнице с трудом — кряхтел, сопел, останавливался через две ступеньки на третьей. Антонина дергала его, поторапливая, а спустилась она из мастерской часа через три, выставив перед собой белый картон, с которого смотрело уже хорошо знакомое Грации и в то же время словно бы совершенно другое лицо. Что-то там разглядела в нем особенное и сумела передать в рисунке Антонина, а что именно — Грация не могла сказать, вот и подумала тогда: может, вся доброта Кима и его стариковская детскость совсем даже не овечьи?
2
Сквозь плотную стену сирени пробилось солнце. Оно располагалось еще совсем низко, но лучи его, как только прикоснулись к Грации, стоявшей у окна, сразу обожгли ее голое плечо и — заметила она — в мгновенье высушили росу на цветах и листьях шиповника. И тогда в глаза бросились некрасивые — грязно-зеленые колючки на ветвях кустарника, обращенные в разные стороны. Несколько нежных лепестков, белых и фиолетовых, только-только, кажется, родившихся, вдруг по-старчески скукожились и стали медленно падать, нехотя покачиваясь в полете.
«Жаркий будет день», — подумала Грация и услыхала злой — пока еще далекий — крик Егорыча. Она отпрянула в тень, в сыроватую прохладу комнаты, непонятно по какой причине застыдившись своей никому не видной наготы. Сегодня этот странного облика пастух почему-то опять заставил ее вспомнить ту самую поездку в Египет, а точнее — лодочника по имени Дади. Он, лодочник, по непонятной Грации причине вдруг связался в ее воображении с Егорычем, хотя они были совершенно н е с о в м е с т и м ы: Дади — двадцатилетний, не старше, Егорычу же — верные пятьдесят. И ничего у них не было общего во внешности: пастух — еще крепкий, почти без седины, но уже начавший сутулиться, а Дади — стройный, словно нильский тростник, из которого-то делается знаменитый папирус.
Читать дальше