Власихин шебаршил и звякал чем-то на кухне, а Катька пряталась от этих взглядов: опускала голову, зажмуривалась, глядела в потолок. Потом прятаться надоело. Откинулась всей спиной на подушку, выставила подбородок: «Чего уж тут! Да, пришла к твоему Власихину. Сам позвал. И гони не гони — не уйду!»
Наконец, шаркая тапочками по натертому до сияния паркету, Дима вполз в комнату с подносом, над которым возвышалась бутылка вина. Два фужера чешского стекла, вытянутые, в легких, летучих штрихах гравировки, розово искрились. Вокруг ровненьким хороводом расположились мелкие тарелочки. Катька не разобрала, что в этих тарелочках, не успела — гнев и веселье рука об руку заплясали в ней. Вскочила с тахты, потянула поднос к себе. Власихин не отпускал, лицо его из добренького, улыбающегося сделалось испуганным и сосредоточенным, он смотрел на поднос, на дорогие фужеры. Катька рванула поднос — зазвенело стекло, Дима разжал пальцы и застыл, как манекен в витрине универмага, аккуратненький манекен, в коричневом костюме, при рыжем галстуке, с нелепо раскинутыми руками. И в тапочках. А Катька взяла да и с размаху опустила поднос на тумбочку, прямо на глаза, укорявшие ее из-под тонкого прозрачного стекла.
«Никогда, — признавалась Грации Катька Хорошилова, — я не чувствовала себя рядом с Димой так отчаянно свободно, как в ту ночь. Забыла обо всем. И о страхе, и о своем униженном положении…»
Зато на рассвете, возвращаясь в свой фельдшерский пункт, Катька выла без слез все долгие километры, подставляя лицо колючему снегу. До самого дома ее преследовали глаза Диминой жены. Вины перед ними Хорошилова не испытывала и зла на них не держала. Все дело в самом Власихине. Это он, а не кто-то другой фотографировал жену, увеличивал изображение ее глаз. «Они были доказательством семейного лада в доме Власихиных. Только так, Горгона!» Почему Дима не убрал и не спрятал эти снимки, не имело значения. Забыл или пренебрег — все равно. Главное, что Катька узнала, какие на самом деле между Власихиными отношения и кто она такая в Диминой жизни. «И все кончилось к едрене-фене!» — так бодро завершила Хорошилова свой печальный рассказ…
1
Грация случайно обнаружила, что в комнате есть радио, хозяйка ничего об этом не говорила. Белый пластмассовый ящичек стоял на комоде, прикрытый вязаной, туго накрахмаленной салфеткой. Приемник Грация увидела лишь тогда, когда сильный сквозняк — забыла закрыть дверь, а окно-то настежь! — сбросил на пол сухо загремевшую салфетку и за узорной решеткой тускло блеснула металлическая округлость репродуктора.
Грации было скучно, она нажала первую попавшуюся кнопку — и вздрогнула от неожиданности: так непрошено и стремительно ворвался в тихую сумрачную комнату бодрый женский голос:
— «…церкви поблекшие иконы. Сколько же эти древние доски впитали в себя отчаяния, надежд, просьб, слез, истовости! Если бы, подобно магнитофонной ленте, они могли воспроизвести эту запись, заговорить! Что накопилось за века? Что бы мы услыхали? Интересно ведь…»
— Ничего интересного, — заверила Грация эту бодрячку. — По крайней мере, ничего веселого. То же отчаяние, те же слезы и просьбы — вот что мы бы услыхали, дорогуша.
Другая кнопка откликнулась тягучей оперной арией, тоже не соответствующей ее настроению. Грация нажала третью. Здесь неспешно, спокойно, со значительностью, присущей людям, обремененным важными знаниями, беседовали двое мужчин.
— Разве не было вам известно об аналогичной аварии на Ленинградской станции? — спрашивал один. — Там все закончилось благополучно, однако весь ход событий был примерно тот же.
— Это так, — согласился другой. — Но материалы ленинградской аварии, видно, застряли в первом отделе, до персонала они не дошли. Ведь у нас секретность прежде всего…
— У нас с Дубровиным тоже, — прокомментировала Грация. — Но главное не в этом. Главное в том, что мне здесь все обрыдло.
Хотя в дачный поселок она ходила из деревни почти каждый день, заманившие ее в деревенскую глушь сестрицы Михановские появлялись на даче редко. Сначала старшая, Антонина, готовила свои работы к выставке в зале Союза художников на Беговой: заказывала рамы поприличней, перетягивала холсты. Юлия в это время собирала, как она говорила, в командировку мужа: Стасику предложили роль на Одесской студии — офицера врангелевской контрразведки.
«Ему и гримироваться не надо, — заявил по этому поводу отец сестриц Григорий Максимович. — То, что он бандит, — за километр видно».
Читать дальше