Мать опять принялась благодарить Григория Андреевича, и он, точно приторенный, не удержался и начал без всякого перехода:
— Кобель у меня, Букет, ну и силен! Лист летит — он ухо подставит и все слышит. — И замолчал, с восторгом поглядывая на мать и тетку.
Мать закивала головой, поддерживая и ободряя Дуката, а тетка спросила (видимо, щипок она ему не простила):
— А говорят, у вас грушу отрясли. Как же он, Букет, прозевал?
Григорий Андреевич смутился, ладонью хлопнул по штанам, воскликнул:
— Проспал, сволочь!
Он принял от матери фуражку свою военную с оборванным околышем, подал руку сначала ей, потом тетке Елене, потрепал меня за вихры.
— До свидания! Живите тут и радуйтесь! — И скрипнул дверью.
Я минуты две еще сидел за столом, пораженный всем, что произошло в этот вечер, размышляя, а потом сорвался с места, толкнул дверь.
— Куда? — крикнула вдогонку мать, но отвечать я не стал.
Григория Андреевича я догнал почти у его дома. В окнах дрожали робкие огоньки керосиновых ламп, густая темнота наваливалась на разбежавшиеся по выгону скирды сена и соломы, на дома. Снова, как и прошлый раз, громадной мохнатой пирамидой громоздилась над округой груша, та злополучная груша.
Григорий Андреевич удивился, завидев меня:
— Забыл я чего? Нет?
— Нет, — ответил я, и сердце мое зашлось в каком-то бешеном ритме, — я поговорить с вами хотел, дядя Гриша…
— А давай валяй, говори, — добродушно попросил Григорий Андреевич, не сбавляя быстрого шага.
— Виноват я… дядя Гриша… Вы уж меня… накажите, как желаете. Хоть как!
— Да ты о чем, тезка?
Я протолкнул комок в горле.
— Дядя Гриша, я… я… — Дальше я ничего сказать не мог, буква эта стала вязкой и сухой, как желудь, рот связало как от яблони-кислицы и язык прилип к небу. Из глаз выкатились две теплые слезинки, покатились вниз по щекам, и тело под легкой рубашкой затряслось мелкой дрожью.
Дядя Гриша, наверное, почувствовал эту дрожь под рукой, заговорил тихо, просяще:
— Ты, тезка, беги домой. К зиме дело, вон вечер какой стылый. Не иначе морозец будет. Беги, беги, а то замерзнешь, опять матери мороки будет.
Потом подумал и сказал:
— Ты ее береги, мать, Гриша. Плохо одному на свете, живешь как окурок выброшенный. — И он подтолкнул меня в спину.
Григорий Андреевич говорил медленно, растягивая слова. Наверное, он смотрел на меня, но я не мог поднять голову…
Говорят, самый страшный тиран — тонкое покалывание собственной совести. Уже сколько лет прошло, а я живу и мучаюсь, и не выходит из головы та моя вина перед Григорием Андреевичем, хвастливым Дукатом, давшим мне на всю жизнь урок человеческой доброты и мудрости.
Несчастье со мной случилось утром, в самый разгар работы, когда еще добрых часа четыре можно было ходить с косой по лугу, оставляя за собой сизо-зеленые валы. Полеток выдался влажный, теплый, парниковая погода, и на лугах ливохвост, могучая трава с уланской шапкой, ходуном ходил под ветерком — ни дать ни взять предгрозовые облака в разгулявшемся небе. Видно, подстерегла мою косу закрытая травой кочка, и хруст, похожий на звук сломанного сучка, в моем сердце отозвался болью. Полегчавшее косье вылетело из травы, а сама коса осталась где-то там…
Первым мою неудачу заметил Илюха Рогачев. Он и в самом деле на рогач похож — сухопарый, как засохшая сосна, лицо вытянутое, тонкое, злое, и зубы — желтые, кривые с табачным налетом, почти неприкрытые. Илюха — самый заядлый курильщик и нас, мелкоту, приучил. Попроси что-либо у Илюхи — зубами не вырвешь, а вот усядемся на валок травы, он кисет с радостью протянет, еще шире зубы оголит — улыбается, значит, и присказку свою вспоминает:
— Закуривай, курачи, а кто не курит — помолчи.
Илюха подошел ко мне, заулыбался своей едкой, как махорочный дым, улыбкой, заговорил:
— Убедился, Санька, что спешить не надо, а? Излишняя спешка при ловле блох полезна. А то как заводной работать взялся. Он теперь, отчим-то, тебе всыплет, кузькину мать покажет.
Подошли другие мужики, извлекли из кочки обломок косы, закачали головами. Коса была знаменитостью в деревне. Купил ее мой покойный отец на базаре за красную тридцатку еще до войны, и когда привез в деревню, нашлись остряки:
— У денег глаз нету — за жестянку тридцатку отвалил.
Но когда вышли на луг, опробовали «девятку», зубоскальство сменилось восхищением:
— Не коса, а мысль, вишь, травушку моет, как бритва…
Читать дальше