— Значит, ты сама это сделала?
— Сама.
— Зачем? Зачем?..
Валька резко повернулась.
— Затем, что детишков несчастных плодить не хочу. Вона их сколь у мамани осталось. — Она показала кивком на печь, где спали ребятишки, накрытые лоскутным одеялом. — Два брата и сестра. В одночасье родились, когда папаня уже воевал.
— Погиб он?
— Наверное. В извещении написано: без вести пропал.
Раздался чей-то вздох. Я обернулся и увидел белоголового бычка, который стоял на широко расставленных копытцах у печи, в тесном закутке, бессмысленно глядя на вздрагивающее пламя керосиновой лампы. До этого я не видел бычка и несколько секунд соображал, как же он очутился тут. Валька перехватила мой взгляд и опустила голову.
Я только сейчас понял, что живет она хуже других. Из всех углов выпирала бедность, о ней кричало все: и обмазанная свежей глиной и еще не побеленная печь, и осевший саман, и прогнувшийся потолок, пересеченный трухлявой балкой, и подоконники с едва заметными следами белил, и покосившиеся рамы, и стыдливо прикрытые чистым стареньким полотенцем ведра с вмятинами и облупившейся эмалью на боках, и висящая у двери одежда — уже знакомый мне ватник, детские пальтишки в заплатах и еще что-то очень ветхое; под одеждой стояли Валькины сапоги — те самые грубые мужские сапоги, в которых я увидел ее первый раз, в которых она приезжала потом, в которых приходила в шалаш, которые, видимо, были у нее единственными, потому что никакой другой обуви, за исключением детских башмачков, под вешалкой не оказалось. Я не хотел верить, что Валька живет в этой убогой, видимо, построенной очень давно хате. Только сейчас я узнал то, что следовало бы узнать в самом начале.
— Валька, Валька, — прошептал я. — Теперь у нас все по-другому будет. Только ты не прогоняй меня. Ладно?
Рисуя на столе узоры, Валька сказала:
— Не судьба нам, миленок, вместе жить. — Встала и, подойдя ко мне, положила руки на мои плечи. — Невместно мне сейчас, а то напоследки я ни себя, ни тебя не пожалела бы. Теперя ступай — скоро маманя с дойки придеть. Не хочу, чтобы она тебя тута застала.
— Не могу я уйти…
— Ступай, ступай! — поторопила меня Валька. — Христом-богом прошу — ступай!
Я видел: Валька страдает, мучается, и это придало мне смелость. Я опустился с решительным видом на стул.
— Никуда я не уйду. Ясно? Ни-ку-да!
— Тогда я уйду! — Валька сделала шаг к двери и неожиданно воскликнула: — Да неужто ты не понимаешь, дурья башка, что я замуж вышла? Не хотела тебя тревожить, да пришлось, — добавила она чуть тише.
— Замуж? — Я не знал, верить или нет. — За кого?
— А тебе-то что?
«Обманывает», — подумал я и улыбнулся.
— Не веришь? — Валька провела ладонью по лицу. — Может, тебе пачпорт показать?
— Покажи… Да, покажи!
Валька сделала движение к самодельному шкафчику, висевшему на стене.
— Совсем из головы вон. Я его на перемену фамилии отдала. Как только сменять, уеду. В хуторе, про то еще никто не знаеть, только маманя и… — Валька замялась. — Но я ей молчать наказала. Не хочу, чтобы люди раньше времени языками чесали. Как уеду — пускай!
— Значит, это правда? — Я с трудом произнес эти слова.
— Правда, — одними губами ответила Валька.
— Счастливой тебе жизни, — еле слышно выговорил я и, чувствуя, как деревенеют ноги, пошел к двери. На пороге оглянулся.
Валька смотрела мне вслед. Ее затуманенные, чуть поблекшие глаза были грустными-грустными…
Я долго-долго слонялся по хутору, тревожа собак, лаявших мне вслед заливисто и надоедливо. В голове был сумбур, у меня не осталось никакой надежды. Я только теперь понял, что у Вальки двойная жизнь: одна — на людях, другая — дома, и вторая жизнь, о которой я не знал ничего, для нее самой важная, самая тяжелая.
Войдя в дом Василисы Григорьевны, я услышал храп — храп здоровой женщины. Стало совсем невмоготу. Я заткнул пальцами уши и попытался уснуть. Но сон не приходил — перед глазами стояла Валька, мне хотелось, чтобы у нее был другой дом, чтобы жилось ей не так, как живется. Потом подумал, что мечтать всегда легко, и показался сам себе жалким, мелким и чуть не расплакался от досады, оттого, что я не такой, каким был на фронте, каким хотел бы быть сейчас.
Храп Василисы Григорьевны не давал уснуть, он мешал думать. Я оделся и вышел во двор. Утро только занималось. На востоке, где должно было подняться солнце, было чуть светлее, чем на западе. Ветер стих. В балке лежал в несколько слоев туман. Он перемещался, вылезал на дорогу и растворялся прямо на глазах. Земля была влажной от росы. Ее капельки, прозрачные и холодные, лежали на проклюнувшихся травинках, на ветвях, скамейка у хаты была мокрой, словно после дождя, в щелях застыли водяные шарики, похожие на ртуть. Красавец петух, огненно-красный с зеленоватым отливом, одиноко и важно разгуливал посреди улицы. Воробьи подбирали с земли высохшие травинки — строительный материал для гнезд. С противоположного конца хутора, где жили Давыдовы, шел, пощелкивая кнутом, пастух. «Сейчас проснется Василиса Григорьевна, — подумал я, — и начнутся расспросы». Мне не хотелось ни с кем говорить, мне ничего не хотелось объяснять, и я пошел по дороге в сторону от хутора.
Читать дальше