— А ты как спаслась? — спросил Гришка.
— Спаслась. — Мария нахмурилась. — Дочку, мать, отца, всех родственников огонь взял, а я вот спаслась.
— А муж твой где?
— Там, где и другие мужья, — в чужой земле зарытый.
— Может, он живым остался, — сказал я, проникаясь к Марии чувством сострадания.
— Нет. — Она покачала головой. — Убитый он. Я теперь одна, как былинка в поле. Спасибо Анне, приголубила меня, сироту.
— Подохнем мы тут, — сказал Гришка и выругался.
— За всех не говори, — возразила Анна. — Я лично помирать не собираюсь. Я жизнь люблю. Если пропишут, на работу устроюсь. Бог даст, поправится мой муж, а нет, сызнова все начну.
— Ты да, — уныло согласился Гришка. С ним что-то произошло: глаза померкли, движения стали вялыми.
— Зашибает он — вот и боится, что вконец сопьется, — подала голос Глафира. Она сидела под распятием, скрестив ноги, жевала что-то и прихлебывала из кружки.
Надя перевела на Глафиру тревожный взгляд.
— Вот так и живем, — сказал Гришка, и я увидел в его глазах тоску.
«Можно ли помочь ему? — подумал я. — А если можно, то как? Нравоучительной беседой тут не поможешь. Да и имею ли я право поучать, когда сам еще не определился в жизни?»
Стемнело. Мария и Анна собрались и ушли куда-то.
— Вон мое место. — Надя показала на занавеску. — Сейчас тебе сенца принесу — хорошо будет.
И тоже ушла.
Гришка лег на топчан, несколько минут лежал молча, потом сказал, обращаясь ко мне:
— Рви отсюда, парень, пока не поздно! Засосет тебя эта жизнь — не вырвешься. Я уже полгода так живу — всего насмотрелся.
Я ничего не ответил ему, а про себя подумал, что я не хочу тут застревать, что у меня свой путь.
— Я ведь тоже воевал, — сказал Гришка. — А после демобилизации чуть попом не сделался.
Я усмехнулся.
— Не смейся. — Гришка в раздумье долго потирал ладонью лоб. — Под Житомиром это было. Взяли мы сей град — возликовали: госграница близко, Польша, Германия, а там и войне конец. А он как жахнет! Ты танковую атаку когда-нибудь видел?
— Приходилось.
— В общем страшновато. — Гришка закашлялся. — Они еще далеко, а тебе кажется — близко. Ветер запах металла доносит, мазутный дух. А у нас всего две пушечки, мать их дери! Тюх, тюх — и промазали. Одну танк под себя подмял, а другую они, паразиты, расстреляли в упор.
Он говорил, а я слушал и не слушал: я вновь переживал самый страшный бой в своей жизни, и первые же картины этого боя, лица моих друзей — Кулябина, Марьина и Семина — вызвали боль…
— Подпустили мы танки и стали отсекать от них пехоту. Спервоначала нам удалось это, а потом танки развернулись и на нас поперли. Через какой-нибудь час от нашей роты пшик остался. И ни одного командира! Мой дружок, Генка Рябинин, на себя командование принял. Я при нем вторым номером лежал. — Веко у Гришки стало дергаться, пальцы забегали по пуговицам. — Генку садануло два раза, а он все строчил и строчил… Земля на нас сыпалась, пороховой смрад слезу вышибал, а все поле — хочешь верь, хочешь нет — колыхалось. А танки — вот они! Пули по броне цокают: цок-цок-цок, цок-цок-цок! — Гришка прижал дрожащим пальцем веко. — Я не мастер рассказывать, но если есть преисподняя, то она в тот час на то поле переместилась. Еще полчаса прошло — всех поубивало. Только я и Генка живые. Можешь себе представить это? — Гришка вцепился пальцами в волосы. — А когда и моего дружка убило, встал я в окопе во весь рост и крикнул, простерев руки к небу: «Господи! Сделай так, чтобы живым я остался! Поверю тогда, что ты есть, и верой-правдой буду служить тебе!»
— И ты поверил?
— Поверил. Не сразу, но поверил. Перед каждым боем стал втихомолку молиться. Людей убивало, а я в живых оставался. Как тут было не поверить? А после победы в семинарию поступил. — Он помолчал. — Приняли меня хорошо: фронтовик, молодой, с медалью. — Гришка задрал потемневшую от грязи гимнастерку и показал прикрепленную к нательной рубахе боевую медаль.
— Ну а потом что?
— Потом? Потом я месяца три в семинарии кантовался. Вначале понравилось мне там: тихо, спокойно. Иконы висят, монахи четки перебирают. А присмотрелся — черт те что! Семинаристы молитвы творят, господа славят, а в глазах блуд. И разговоры ведут нечестивые: про баб, про вино, а чаще всего про приходы, которые после семинарии достанутся, где обжираться можно, брюхо наращивать. Разве это потребно? Разве господь, если он есть, может такое терпеть? Плюнул я на семинарию и ушел в мир. С шумом, треском ушел! Напился до потери сознательности, скамейки переломал, самого архиерея промеж глаз двинул. Первое время, пока деньжата водились, держался, а потом «стрелять» стал. Подавали мне охотно: волосы до плеч, боевая награда — экзотика!
Читать дальше