Я решил сойти на следующей станции, повыгодней распродать барахло, а там что будет, то будет.
Как только я спрыгнул на перрон, паровоз крикнул протяжно и тоскливо, и вагоны плавно покатились мимо меня. Почти тотчас меня охватило чувство, которое, должно быть, испытывает каждый человек ночью на маленькой железнодорожной станции, когда кругом ни души, когда деревья нечетко проступают в густой, чернильной темноте, а луна то появляется, то исчезает в разрывах облаков и рельсы, похожие на гигантские стрелы, поблескивают в лунном свете, убегая в неведанную даль, обозначенную реденьким пунктиром огоньков на пристанционных стрелках, когда неярко освещенное окно путевой сторожки кажется в одно и то же время и близким, и далеким и ты никак не можешь определить, на каком расстоянии оно находится от тебя, когда свежий прохладный воздух сгоняет сонную одурь, а одинокий стог или куст приобретает причудливые очертания и все в тебе расслабляется, чтобы сжаться от малейшего шороха; тогда перед тобой начинают возникать картины, рожденные твоей фантазией, твоим воображением.
Стук колес замер. Стало тихо-тихо. Я подумал, что такая тишина бывает только на фронте накануне боя. Перед моими глазами возникли окопы: сочащаяся из стенок вода, сидящие на корточках бойцы, передавая друг другу обмусоленные чинарики, они жадно втягивали в себя махорочный дым, едкий и противный. Мне показалось, что я слышу звяканье котелков, лязг затворов, беззлобную ругань, вздохи, простуженный кашель в кулак. Если бы небо прочертила сейчас ракета — сигнал к бою, то я, наверное, не удивился бы — настолько четко представлял себе в этот момент фронт.
«Давно ли это было?» — подумал я. Совсем недавно, каких-нибудь семь или восемь месяцев назад, я сидел в окопе, ожидая наступления, которое должно было начаться утром — так, по крайней мере, объявили нам. Было это 8 мая 1945 года, в Прибалтике. Берлин уже пал. Все гадали, когда конец — сегодня или завтра? От реки, за которой находились немецкие укрепления, тянуло холодком. Было слышно, как играет рыба. Река была лесной, узкой — перепрыгнуть можно, с глубокими омутами, которые даже при дневном свете казались черными, зловещими. Левый берег — тот, где находились немцы, был обезображен, словно лицо шрамами, колючей проволокой, глубокими линиями траншей.
Наш окоп петлял между деревьев и кустов. Над моей головой свисала ветка. Я поймал губами клейкий листочек и стал жевать его. Листочек был горьким, но пахло от него хорошо — весной, жизнью; и я подумал, что завтра утром, быть может, меня убьют. От этой мысли стало так горько и больно, что я заплакал. Я плакал молча, стиснув зубы, радовался, что сейчас темно и что никто не видит моих слез. За два года, проведенных вдали от дома, я отвык плакать на людях, хотя очень часто мне хотелось плакать — от усталости, от горя.
Я подумал, что немцев надо атаковать сейчас, под покровом ночи, что утром, когда взойдет солнце, они смогут вести прицельный огонь на этом ровном, слегка вздыбленном над рекой лугу. Но вспомнил разговоры о минах и решил, что, должно быть, в эти минуты саперы прокладывают нам, пехоте, путь к немецким блиндажам.
Позади окопа громко вскрикнула ночная птица, и почти тотчас на немецкой стороне взметнулась в небо осветительная ракета. Тусклый, безжизненный свет упал на землю. Я затаил дыхание.
В ту ночь я так и не заснул. А утром мы узнали — победа! Утром мы пили водку и палили вверх из автоматов и винтовок…
Насыщенный влагой ветер обдувал лицо. Несмотря на конец декабря, ветер был теплым, и я подумал, что он, наверное, дует с моря.
Здание вокзала оказалось полуразрушенным, кое-как отремонтированным каменным домиком, возле которого смутно виднелся пристанционный базарчик под остроконечной крышей и росли какие-то деревья с сухими, шуршащими на ветру листьями. Пахло паровозной гарью, мазутом и чем-то еще, чем обычно пахнут железнодорожные станции. Этот запах смешивался с запахом степи. Звезды сияли ярко и крупно — совсем не так, как в Москве. Но, несмотря на их яркость, рассмотреть толком ничего не удалось. «Утро вечера мудренее», — подумал я и толкнул вокзальную дверь.
Зал ожидания оказался небольшой комнатушкой, в которой лежали вповалку люди. На стене висела керосиновая лампа с закопченным стеклом. Фитиль сильно чадил, язычок пламени лизал стену оставляя на ней узкую черную полоску, похожую на ленточку бархата. Стены были грязными, в выбоинах, с надписями, сделанными химическим карандашом или нацарапанными штыками. Некоторые из надписей стерлись, но я все же разобрал их и понял, что они — напоминание о войне, о чем я хотел, но не мог забыть. Я подумал, что войну, наверное, никогда не забыть, потому что она частица моей жизни, самая горькая, самая тяжелая, но и самая яркая частица — та, о которой и на закате своих дней я буду вспоминать с волнением.
Читать дальше