— Любопытно…
— Если директором этой разномастной фабрики назначить председателя Болгарской академии наук, и он с работой не справится…
Папиросный дым поднимался с теплым воздухом вверх и таял у них над головами. Со стороны сушилен все еще доносился глухой стук…
— Послушай, мой мальчик… Не сердись, что я так тебя называю. У меня нет детей, я никогда не был женат… В свое время у меня была девушка, эта фабрика принадлежала ее отцу… Если бы я тогда женился, у меня мог бы сейчас быть сын твоих лет…
Голос секретаря звучал проникновенно, что-то новое было в его тоне.
— Я хочу, чтобы ты меня правильно понял, мой мальчик. Мы всегда можем найти директора. Но я ищу человека, который не согласится сразу же, не запрыгает от радости, что станет получать директорскую зарплату…
Выгленов смотрел на молодого человека и читал в его глазах легкое смятение.
— Я уважаю тех, кто умеет сопротивляться. И хотя ты мне по возрасту в сыновья годишься, я тебя уважаю.
— Я не сопротивляюсь. Просто вижу, что в таких условиях ничего нельзя изменить… Люди бегут, платят им мало, машин нет, печи старые, растрескавшиеся.
— Сопротивляйся. Мне надоели люди, которые со всем соглашаются… Сейчас твое время… И я был таким, как ты. Оставил завод и женщину, которая могла дать мне счастье, потому что не мог иначе…
— Вот и я не могу, — сказал Михаил.
Секретарь сел на траву, стряхнул пепел с сигареты, долго молчал.
Инженер смотрел на низкие холмы за оградой, заросшие акацией. Среди голых еще ветвей темнели птичьи гнезда. Эти гнезда птицы вили в самой гуще крон, старательно маскировали ветками и листьями, но как все в конце концов выходит на белый свет, так и они стали видны издали.
— Ты, наверно, изучал сопротивление металлов, — сказал секретарь, которому пришла в голову какая-то мысль.
— Сопромат! — воскликнул инженер. — Больше всего двоек ставят как раз по сопромату.
— Трудно пришлось?.. А насколько сложнее с другим сопротивлением — живого человека… Оно у нас в крови, и мы часто в нем мало что смыслим.
— Да, это так, — с улыбкой согласился Михаил. — Нужно беречь это зернышко в душе, потому что без него мы мало стоим…
Они долго еще сидели на траве вдвоем, солнце согревало им спины, а вокруг искрились красные капли вероники, прогретый весенний воздух был пропитан запахом необожженного кирпича.
Когда спускались сумерки, Гаврило зажигал прибрежный маяк. Очищал ножом фитиль от копоти, выпрямлял его, после чего его огрубевшие пальцы еще долго пахли керосином, выдувал из отверстия всякую труху и чиркал спичкой. Танцующий огонек отражался в глазах старика с нависшими бровями и покачивался крохотной точкой, то бледно-золотистой, то багряной. Когда дед прищуривался, огонек в глазах пропадал, продолжал гореть на конце спички, а потом перескакивал на влажную полоску фитиля. Сразу же начинало противно пахнуть горелым, Гаврило прикрывал застекленные дверцы и по скрипучей лестнице, каждая перекладинка которой имела, казалось, свой голос, спускался вниз.
Маяк стоял на откосе, круто ниспадавшем к Десне. Вечером он светился нежным, не очень ясным огнем, отличаясь от звездочки лишь величиной. Ночью его свет как бы твердел. Одинокий, красный, он выделялся среди побледневших звезд, далеких и безразличных. Когда шел дождь, капли его разбивались о маяк, и вокруг шевелилась морось, в которой свет преломлялся, образуя клубок, несущий в себе тихое пламя. В тумане огонь болезненно тлел, язычок едва теплился, и от Лысой горы его едва можно было приметить. И в дождь, и в туман, лежа в деревянной сторожке на скрипучем топчане, дед чутко прислушивался к звукам, рождаемым ночью, и то и дело выбирался во двор проверить, не потух ли маяк. Этого почти никогда не случалось. Гаврило знал, что гаснет он редко, но все равно не спал — такая уж это была служба, к которой он был приставлен и которой кормился.
Где бы Гаврило ни был, он помнил о своем маяке. Шел в село домой обедать, и вдруг ему виделся на лугу или на пригорке маяк на высоком столбе. Окучивал картошку, неловко ковыляя с сапкой среди кустов, и неожиданно вспоминал о маяке. Его неотвратимо тянуло к реке, к маяку, к сырому речному ветру.
Иногда дед гостил у дочери, пел в компании родных старые, тягучие, голосистые песни и вдруг умолкал, поднимался из-за стола, говоря, что ему пора на службу. Его удерживали — до вечера еще далеко, а дед волновался, вдруг в его отсутствие с маяком что-нибудь случится, тогда вся вина на нем. Все смеялись, уверяли, что маяк как стоял, так и будет стоять, ничего с ним, мол, не случится. Дед, хоть и оставался среди гостей, мысли его были уже на высоком откосе. Он маялся, потом потихоньку выбирался из-за стола, за хатой пригибался у плетня и так, пригнувшись, бежал, пугливо озираясь, в надежде, что его уход останется незамеченным. Чуть не бегом пересекал луг и тут, чувствуя себя уже в безопасности, замедлял шаг и шел не торопясь, уверенной, ровной походкой.
Читать дальше