Должен признаться, хоть мне это неприятно, что к прозвищу инженера Томанца «Уменяздесьоднинедотепы» я имею прямое отношение.
В тот раз я совершил грубый промах, нарушил технику безопасности, в результате чего был тяжело ранен шахтер. Это случилось в первые годы моего штейгерства, когда мне еще приходилось напрягать память и зрение, чтобы не заблудиться в лабиринте подземных переходов. Я не говорю уже о том, что со своей работой справлялся с трудом. Мой отец говорил тогда, что тот пострадавший шахтер, человек немолодой и опытный, должен был сам все проверить, а не полагаться на мальчишку, у которого еще молоко на губах не обсохло. Мнение отца на всякий случай я от инженера Томанца скрыл.
С меня и так хватило. В тот раз инженер Томанец показался мне, хотя был ненамного старше, высокомерным и абсолютно лишенным чувства сострадания.
Последовало безжалостное разбирательство печального происшествия, и мне влепили дисциплинарное взыскание, в результате чего на несколько месяцев понизили в должности. Это означало, что я буду вкалывать как простой шахтер. Теперь, по прошествии стольких лет, не могу сказать, что этот урок не пошел мне на пользу. Но тогда у меня было горькое ощущение учиненной против меня кривды. До того как должность главного инженера занял инженер Томанец, подобные срывы у штейгеров администрация старалась всячески замять, чтобы, как говорится, сберечь честь мундира и не выносить сор из избы.
После того как с меня «сняли стружку» и я вышел из кабинета, в штейгерской меня обступила толпа шахтеров. Осуждая, они тем не менее проявляли живой и сочувственный интерес к моей судьбе.
— Хуже некуда, — ответил я на общий вопрос, чем кончилось дело.
— А что инженер Томанец? — спросил один из ребят, единственный, кто без предубеждения относился к внешне суровому и мужественному инженеру Томанцу и верил в его великодушие.
— Этот? — сказал я горько, помня его уничтожающий взгляд. — Этот глядит, будто собирается сказать: «У меня здесь одни недотепы».
Так, если учесть пресловутый шахтерский обычай давать прозвища, эта фраза прилипла к инженеру Томанцу, хотя ничего такого, сами понимаете, он никогда не произносил. Он просто смотрел мне в глаза, и я читал в его взгляде укор. Впрочем, мне и это могло тогда показаться.
Потом, когда меня снова поставили штейгером, инженер Томанец о моем «грехопадении» никогда не напоминал. Вел себя, как и полагается инженеру Томанцу, по прозвищу «Уменяздесьоднинедотепы». Корректно и по-деловому. Он никогда не проявлял фальшивой задушевности, и, когда приходил в шахту, невозможно было понять, поздоровался ли он, кинув «Бог в помощь», или выругался, споткнувшись на рельсах. И никогда не разглагольствовал о своей порядочности.
Но в тот раз, на футбольном поле болденского интерната, он сделал вид, будто не замечает, как бедняга директор близоруко шарит руками в траве, как тщетно выворачивает карманы и ощупывает отвороты своего пиджака. В те времена он, сделав огромный скачок, стал из нищего, полуграмотного оборвыша горняцким учеником, и его уже рекомендовали в техникум. Пан Брабец им гордился и хвастался его успехами перед функционерами, курирующими подрастающую шахтерскую смену. Им гордились воспитатели и учителя интерната и ставили в пример другим. Но паренек не реагировал на их похвалы. Он просто делал то, что люди, которым он доверял, хвалили, о чем говорили: это хорошо. Учился ремеслу, нес комсомольские и общественные нагрузки. Играл в футбол, выжимал штангу, был счастлив: ему теперь есть во что верить! По воскресеньям он надевал форму горняцкого ученика и шатался с остальными ребятами по городу от витрины к витрине. Ему некуда было ехать на рождественские каникулы, и он оставался в интернате. Как-то раз пан Брабец пригласил его к себе домой, но он отказался столь решительно, что тот больше никогда об этом и не заикался.
Но все-таки парень уже понял, что такое «дом», и заметил, какую роль он играет в жизни других ребят. Он понимал, что дом — не просто крыша над головой, не интернат. Возвращаясь памятью в детство, он вспоминал ночи, проведенные в сырости теплого хлева, добродушных, флегматичных животных и летние выпасы. Это были недобрые воспоминания. Но мальчик в дружеской обстановке интерната стал, казалось, забывать про обжигающую боль бича. Сейчас, когда прошло три года, он уже мог посмотреть на себя со стороны: заброшенный мальчонка, все мысли которого — лишь бы поесть досыта да избежать побоев. Теперь он вытянулся, стал сильным, и с тем мальчишкой у него не было уже ничего общего. Он уже не мог вспомнить лицо мужика и вспоминал лишь побои и постоянные выкрики: «Не будет из тебя толку, ублюдок! Крестьянин не получится, не станешь ты пахать мою землю, не станешь водить моих волов, только хлеб мой даром жрешь, и все тут!» Он понимал, что все так и есть, мужик прав, но подозрения мужика в намерении убить его были напрасны. Мальчишке казалось, что мужик имеет на него право и поступает так, как должен поступать. А он должен как-то наесться да удрать от бича. Всем своим существом мальчик ощущал, что где-то, вне этого двора и поля, есть иной мир, добрый, истинный. Но не знал, где этот мир искать. Мальчик понимал, что он растет. Что однажды станет мужчиной. И он ждал. Молча, ибо не было никого, с кем бы он мог этим поделиться. Потому-то без колебаний прильнул он душой к первому же человеку, который рассказал ему об этом новом мире.
Читать дальше