Эта работа «светила» реже, чем перестилка дороги в «Конго», но была отнюдь не более приятной. В стволе со временем накапливается множество мелкого угля, обрывков каната, кусков крепежки, цепи и всякая всячина. На очистку обычно набирают рабочих из матерой шахтерской братии: слесарей, ремонтников, авральных подсобных рабочих, а если таковых не хватает, то из добровольцев.
Шахтерские «волки» достаточно недружелюбно, если не сказать больше, косились на непонятно почему усердствующего штейгера и с язвительной задушевностью желали ему хороших заработков.
На очистке работали попеременно три бригады по два человека. Менялись после загрузки двух машин, а это значит тридцать минут работы без роздыху. Я караулил каждое движение, каждую лопату с угольной пылью, отходами породы, брошенную в вагонетку моим напарником. Мне приходилось не только идти, как говорится, ноздря в ноздрю, но и опережать его, чтобы ребята не говорили, будто им приходится потеть за штейгера. Здесь было еще тяжелее, чем в «Конго», потому что работать приходилось в прорезиненных целиковых спецовках. Несгибающаяся ткань в кровь натирает кожу на всем теле.
Выгребная яма не вентилировалась, а если и вентилировалась, то недостаточно. Там сосредоточились все подземные отходы и газы и отвратительно воняло застоявшейся мочой многих поколений горняков. Тридцать минут, не более, — такова была возможность пребывания в этой зловонной дыре, плюс тяжелейшая физическая работа. Этого, что и говорить, хватало выше головы, во всяком случае мне. Я выбирался оттуда, разинув рот и с трудом переводя дыхание, сопровождаемый саркастическими репликами «волков» о «твердом хлебушке».
В отличие от работы в «Конго» оплата здесь была почасовая, вполне приличная, по восьмому разряду. Вкалывали по воскресеньям и по праздникам. За смену я выколачивал двести крон.
Кто заработал в шахте за восемь часов такие деньги, понимают, с чем это едят.
Еще одну возможность приработка мне давала подмена других штейгеров, заболевших или ушедших в отпуск. Я работал за двоих. Иногда мне удавалось оттрубить в шахте по сорок смен за месяц и перекрыть установленный лимит заработка на тысячу крон.
Мы с Королевой Элишкой больше не шлепали босыми ногами по новому ковру. Он стал обыденкой. И друг для друга мы тоже стали обыденкой.
Начали срывать раздражение один на другом. Элишка уже не дожидалась меня после дневной смены. У нее хватало своих забот, и она перестала вести со мной длинные задушевные разговоры.
Во дворе Болденки меня как-то остановил председатель завкома:
— Ты когда объявишься на собрании? — поинтересовался он.
Действительно, я уже несколько месяцев не заходил в заводской комитет.
— Все времени нет, — выкрутился я поспешно.
Длилось это полгода. Нельзя сказать, что оба мы не понимали, к чему такое может привести. Но говорить не хотелось. Каждый замкнулся в себе. Нас давило отчуждение, словно каменная плита или сплошная стена падающей с большой высоты ледяной воды. Но наша мечта о блестящем Молохе не отступала. Деньги! На сберкнижке уже лежало девятнадцать тысяч, сто двадцать две кроны. Сто двадцать две кроны остались от моих холостяцких накоплений. Мы строго, более того, с упорством, достойным лучшего применения, придерживались выработанного нами графика.
Как-то к нам зашел отец, понянчиться с внучкой. Думаю, то, что происходило между нами, он заметил давно, но молчал, не желая вмешиваться. У молодых свои завихрения.
В тот вечер нервы у нас были напряжены до предела. Малышка Элишка при всей своей живости и сообразительности никак не желала проситься на горшочек. Раздраженная мать, которая металась от работы к стирке, от стирки за покупками, от покупок на кухню, наверное, в первый и уже наверняка в последний раз шлепнула девочку по мокренькому задику. Малышка заревела и с жалобными слезами кинулась к деду.
Отца словно плетью хлестнули.
— Ты почему ее бьешь? — злобно накинулся он на Элишку, Королеву Элишку, которую с первой встречи просто боготворил. Элишка молчала. Даже наши дела не смогли ее настолько озлобить, чтобы она позволила себе огрызнуться на моего отца. Она знала, как я его люблю. И сама относилась к нему с нескрываемой симпатией.
С минуту стояла мучительная тишина. Отец прислушивался к чему-то в себе. И вдруг заметил мои руки.
— Ты что, больше в штейгерах не ходишь? — спросил он.
— Хожу, — ответил я мрачно.
— Так почему у тебя такие страшенные лапы?
Читать дальше