Недалеко с голодным гоготаньем промчался ветер, поднял тяжелую желтую пыль, скрутил ее в жгуты, обмел, будто железным веником, небо, уволок за рваные, тающие в пространстве хребты.
Ушел ветер, стихло все вокруг, огрузло, сделалось немым, каким-то чуждым и недобрым, да еще в горах хлопнул выстрел, пропорол, будто гвоздем, вязкую, навевающую тоскливые мысли тишь, и за первым выстрелом последовал второй, третий. Стреляли километрах в пяти от городка.
— Душманы, — проговорила Наджмсама, на чистом лице ее поперечная упрямая складка рассекла лоб пополам, эта складка должна была состарить лицо Наджмсамы, но не состарила. У Наджмсамы был тот самый возраст, которому ничего не могло нанести ущерба. — В горах сосредоточиваются.
Но сколько бы ни стреляли душманы, ни прилаживались к своим хлестким «бурам», городку они все равно никакого вреда принести не могли — слишком далеко. Сдохшая, на излете, пуля максимум что может сделать — испугать вон того голопузого и очень уж понурого — видать больного — ишачка, в печальном раздумье застывшего посреди дороги.
— Надо бы собрать ребят, пугнуть бандитов, — сказала Наджмсама.
— Собери, — Князев невольно улыбнулся.
— Соберу, ага, — совсем на российский пацаний манер проговорила Наджмсама. Вообще-то, если подстричь ее, поменять форму на джинсы и застиранную рубаху — вполне за парнишку сойдет. Только вот глаза, пожалуй, выдавать будут, непарнишечьи они, немужские — глубокие, сокрыто в них что-то незнакомое, манящее, таинственное. Недаром ведь говорят, что у каждой женщины есть своя тайна, которую ей ни в коем случае не надо раскрывать. Раскроет — перестанет быть интересной.
Послушали еще немного — раздадутся выстрелы повторно или нет? Было тихо. Горы молчали, они были глухи, неподвижны в застойном плотном воздухе, и где находились сейчас душманы, откуда может принестись свинцовая пуля — неизвестно.
…Князеву нравилось слушать, как говорит Наджмсама, — уж очень много в ней было рассудительного, ну будто действительно не в Афганистане родилась и выросла Наджмсама, а в князевской Астрахани, в какой-нибудь русской либо татарской семье, и мыслила она точно так же, как и девчонки из князевского детства, школьные подружки, непримиримые, прекрасно понимающие что к чему, способные и международные проблемы обсудить, и техническую новинку, и открытие в науке, и песню спеть, и посплетничать, обсуждая слишком ярко одевающуюся учительницу, и погрустить, если выпадает какой-нибудь печальный повод, — словом, Наджмсама была точно такой же, как они. Хотя половина слов, произносимых Наджмсамой, была неведома Князеву, смысл он понимал точно, схватывал знакомые выражения, расставлял их, будто вехи на дороге, соединял эти вешки ниточкой и все, как говорится, разумел. А потом очень часто важен ведь бывает не текст, не слова, которые произносит человек, а то, что находится между словами, подтекст, так сказать. Серые тени в подскульях, продольная горькая складка на лбу и потемневшие глаза говорят гораздо больше, чем иные, самые складные, умные и красивые рассуждения. Кроме того, существует еще и язык жестов — некое эсперанто, речь, ведомая любому человеку, даже если он нем, глух и ничего не может или не хочет понимать. А Князев, он был из иной категории людей, он все хотел понять, все-е-е. Понять, усвоить, впитать в себя, запомнить.
— У нас есть поэт — прекрасный поэт. Он… ну как сказать тебе? Европейского масштаба. Сулейман Лаик, — Наджмсама потянулась к беленькому мелколистному кустарнику, выглядывающему из жесткой окостенелой травы, отломила веточку, задумчиво покрутила между пальцами стебелек. — Очень талантливый и очень популярный. Лаик хорошо однажды заметил… Он сказал: мы родили революцию, а революция родила нас.
— Слышал я о Лаике, — сказал Князев, — по-моему, даже что-то читал, его книги изданы у нас в Советском Союзе. Точно, я знаю его, — Князев потер висок: защемило какую-то жилку, вызвало ощущение досады и тут же прошло, на месте болевого укола осталось небольшое темное пятнышко, будто Князев к виску нагретую копейку приложил. — Я знаю… Это он заблудился на вертолете и случайно сел к душманам. Правильно?
— Было такое, правильно, — Наджмсама улыбнулась. — Героическая страница в биографии поэта. И министра. Лаик — министр племен и национальностей Афганистана.
Даже бывалые ребята удивлялись тому, как все это произошло. У Сулеймана Лаика не было охраны, которая обычно положена министрам, — его охраняли собственные сыновья, два паренька, один постарше, другой помоложе. У сыновей были автоматы, и ребята, надо заметить, довольно ловко научились управляться с ними — могли и одиночным выстрелом расщепить пополам железную монетку, могли и очередями работать, случалось, и в боях участвовали, отбиваясь от душманов, и осаду в собственной квартире держали — в общем, Сулейман Лаик со своими ребятами был спокоен — лучшей охраны ему и желать не надо было.
Читать дальше