— Я вызвал вас на это собрание, несмотря на ужасную погоду, именно для того, чтобы узнать, кто из вас, новых членов партии, не прошедших через подполье и тюрьмы, беспредельно предан партии и готов явиться по первому ее зову…
После этого товарищ Бод сразу же объявил заседание закрытым и предложил нам разойтись по домам. У меня больше не было сил, чтобы рискнуть пуститься в обратный путь. Я отправился к друзьям, живущим неподалеку, и остался у них на целые сутки. Дорога, которую я проделал утром, не прошла для меня даром — я простудился и пролежал потом две недели с высокой температурой. Но я был рад, что так дешево отделался, и мне даже не пришло в голову, что товарищ Бод поступил неправильно. Однако позднее он сам занялся самокритикой:
— Знаете, я пришел к выводу, что не должен был вызывать вас в тот день, когда была снежная вьюга. Я сожалею об этом. К несчастью, должен признаться, что я всегда страдал левизной…
Когда мы видели, что старый товарищ ошибается или проявляет дурные черты характера, мы ужасно огорчались. Иногда у нас было такое впечатление, как будто на наших глазах происходит развенчание идола. А в те времена — теперь я уже могу сказать об этом открыто — идолов у нас хватало…
Когда мы подошли к дому, в котором помещался уездный комитет партии, мы увидели каких-то лошадей, привязанных к забору. В темноте трудно было их пересчитать, мне показалось, что их там не меньше семи. Орош сразу же определил:
— Это лошади Гынжей…
Семеро Гынжей действительно дожидались Ороша в той комнате, которую принято было считать его кабинетом.
— В чем дело? — спросил Орош. — Что-нибудь случилось?
— Всегда что-нибудь да случается, — неопределенно ответил один из Гынжей, и по его лицу я понял, что ему хотелось бы остаться наедине с Орошем.
Гынжи, разумеется, считали и меня своим товарищем, но только до определенной черты… А за этой чертой для них существовал только Орош. Именно он олицетворял для них партию.
Я извинился и сказал, что мне нужно уйти. Никто не стал меня задерживать, и я отправился в комнату, служившую нам спальней. Это была неуютная, но просторная комната, в которой стояли четыре железные кровати, застеленные грубыми шерстяными одеялами. Постельного белья я не обнаружил, но это меня не смутило: главное, было бы тепло. Пока я раздевался и устраивался на ночлег, пришел и Орош.
— А ты не хотел бы помыться? — спросил он.
— Еще бы! А где?
— Идем со мной.
И Орош привел меня в комнату, находящуюся в другом конце дома. Она показалась мне настоящим райским уголком. Там была не только горячая печка, но и таз для умыванья, и мыло, и полотенце, и простыни, и даже бутылка керосина.
— Когда помоешься, не забудь о керосине, — посоветовал мне Орош.
Я бы и так не забыл. Мысль о том, что я, наверное, набрался вшей, мучила меня уже второй день.
Помывшись, я вернулся в комнату, где стояли кровати, и улегся совершенно счастливый, хотя и насквозь пропахший керосином. Я очень устал и заснул сразу же, едва только моя голова коснулась подушки. Но и сон не принес мне успокоения после бурно проведенного дня. Я был весь в плену сновидений. Какой-то таинственный механизм управлял мною по своему усмотрению. Самое тягостное было то, что сновидения смешивались с обрывками сцен и событий, только что пережитых в действительности. Во сне время бежало во всех направлениях: и вспять, в прошлое, и в будущее.
Сначала мне приснилось, что я лишился обеих ног, мне их ампутировал доктор Дарвари. И я испугался. Сон этот был настолько реален, так полон подробностями, виденными мною в течение дня в больнице, что я боялся протянуть руку и ощупать себя, проверить, действительно ли я остался без ног… Потом я на мгновенье проснулся и понял, что это был сон, только сон. Когда я снова заснул, кошмар уже не повторился. Все, что я видел теперь, тоже мне было знакомо. Но это были приятные видения. Впрочем, они длились недолго. Кошмар вернулся, но теперь это был какой-то уже вовсе странный и, я бы даже сказал, спокойный кошмар.
Я увидел себя в родном селе Омида мертвым. Да, я умер и лежал в родном доме, но отчетливо слышал все, что говорилось вокруг меня. Меня оплакивали родственники, и я узнавал их голоса. Я услышал голос матери:
— Мой мальчик! Мой бедный мальчик!
Из всех плакальщиц жалобнее всех меня оплакивала мама. Она рассказала о том, как родила меня в поле в ненастный октябрьский день и с каким трудом она меня вырастила.
«Нет-нет, этого не может быть, — сказал я себе во сне, — мама не может меня оплакивать — она ведь давно умерла. Давным-давно. Мертвый не может оплакивать другого мертвеца. Мертвый лежит в своей могиле…»
Читать дальше