Джеймс, сидя в кабинете ист-эндского хостела, перевернул последнюю страницу письма Ральфа и написал на обороте: «Если это случайность, способна ли она быть зловещей? Если зловещая, случайность ли это?»
Через хлипкую перегородку были слышны голоса подопечных, оборванцев и голодранцев, занимавшихся своими вечерними делами. Джеймс слышал скрежет передвигаемой мебели, стук дверей, лязг ложек о стенки оловянных кружек. Слышал затихающие истошные вопли и старческое бормотание, выдававшее возрастное помутнение рассудка: «Томми этого не делал. Томми этого не делал. Томми не делал… никогда».
Томми этого не делал, мысленно повторил Джеймс. Нет, нет, не делал, кто угодно, только не он, не надо его обвинять. А Энок тоже не делал? Все в руке Господней. Ральф, похоже, думает так. Почему бы нет? Если мы сотворены Богом, если Бог сделал нас теми, кто мы есть, если Он действительно всемогущ и всеведущ, почему Он не простер свою руку, почему не помог? Ральф как будто считает, что Бог действовал через Энока, как когда-то — через Гитлера. Он думает, что это Бог вонзил нож ему в спину, забрал его дитя, порезал малыша на куски, лишил жизни невинное чадо.
В горле комом встала желчь. Джеймс усилием воли постарался отогнать тошноту. Встал с кресла, опершись на ручки для устойчивости. Только бы никто не зашел; у него нет сил никого видеть, встречаться взглядами. Животные намного лучше нас, подумалось ему, они делают то, что должны. Нападают, рвут, грызут, пьют кровь; такова их природа. Такими их сотворил Господь, не оставив иного выбора.
Припадая на ногу, Джеймс пересек кабинет и встал у маленького окошка с решеткой снаружи против воров. Взору предстал типичный ист-эндский вечер: обрывки бумаги в сточных канавах, капустные листья с близлежащего рынка на мостовой, словно мерцающие белизной в сумерках. Уже темнеет, впереди долгие месяцы дождей и тумана, слякоти и сырости. Богу пришлось разрешить Своим творениям вершить зло; это кара за предоставление выбора. У животных выбора нет, тем они и отличаются от людей. Если бы мы не могли выбирать зло, мы не были бы людьми. Он напишет об этом Ральфу, подумал Джеймс, напишет его бедняжке жене. Но не станет говорить того, о чем часто размышляет: животным, которые не знают выбора и потому не совершают преступлений, даровано спасение, а вот мы, Божьи обезьяны, можем лишиться небес и обречь себя на вечные муки преисподней.
Стук и гомон за дверью кабинета сделались громче. Джеймс расслышал ругательство. Похоже, вот-вот разгорится ссора; быть может, кто-то из стариков упал или даже схватился за нож. Джеймс отвернулся от окна, поймал собственное отражение в пыльном квадрате зеркала, что висело на противоположной стене: худой, словно засушенный старик, истощенный смирением, засушенный постоянным стремлением верить. Он заговорил вслух, как если бы Ральф и жена Ральфа были сейчас в помещении вместе с ним:
— Анна, нет ничего, поистине ничего хуже, нет ничего обременительнее… нет ничего тяжелее… чем неблагодарная задача оставаться человеком.
Последний слог будто умер в его горле. Надо снять это зеркало, подумал он. Не зря ему давно хотелось это сделать, в таких местах, как этот хостел, стекло — опасная штука.
Вернувшись в Англию, Ральф с Анной незамедлительно приступили к поискам дома. Практические соображения упорно напоминали о себе, требовалось принимать решения. О пропавшем ребенке Анна говорила коротко, отрывисто, избегая продолжительных бесед. Что толку мусолить этот случай? — спрашивала она. Никто не разделял ее чувств. Никто не мог их понять.
— Анна, не нужно себя изводить, — просил Джеймс. — Обычно так и бывает: когда людям плохо, они все время об этом думают — и тем усугубляют свои страдания. Не ожесточайтесь. Вот все, чего я прошу.
— Это на самом деле немало, — заметил Ральф.
— А потом, — прибавила Анна — вы, Джеймс, попросите меня понять и простить.
В ее тоне слышалась горькая язвительность, к которой окружающие постепенно привыкали.
— Нет, подобного я просить не стану. Во всяком случае, пока.
— Славно. — Анна криво усмехнулась. — Потому что прощать я не готова.
— Если вспомнить, что Господу подвластно далеко не все на свете, что далеко не все вокруг происходит по Его воле, тогда и начинаешь просить у Него утешения и прощения для врагов… Но это очень трудно, Анна.
— Это невозможно, — отрезала она. — Я искала утешения у Бога, когда в Элиме возвращалась вечерами домой и видела несчастных людей, дожидавшихся меня на крыльце. Но Бог молчал, Джеймс, ничего не делал. Я была вроде бы вольна предпринимать хоть что-то, но на самом деле мои руки были связаны, потому что Божья любовь вгрызалась в мои запястья, точно обод наручников. Что я могла предложить страждущим? Разве что перевязку да банальные заверения — мол, все наладится. Если вообразить, что у меня хватило духа, что меня воспитывали иначе, я могла бы сесть на поезд до Кейптауна с револьвером в сумочке. Могла бы застрелить доктора Фервурда и тем самым сделать что-то полезное для мира. Подумайте, Джеймс. В одной комнате со мною был мужчина, замысливший убить моего ребенка, а у меня в руке была разбитая бутылка; может, стоило резануть его по глазам? Если бы я только набралась мужества, если бы выколола ему глаза, порезала бы вены и оставила истекать кровью на полу? Тогда я бы тоже сделала что-то полезное для мира.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу