И действительно, когда папа писа́л, мир за пределами его поля зрения как будто полностью исчезал. Эту неделю мы провели, скитаясь вдоль живописного западного побережья, и каждое утро начиналось одинаково: папа вставал, пока я еще спал, устанавливал мольберт где-нибудь поблизости от береговой линии и на протяжении нескольких часов подряд покрывал холсты то красной и желтой, то зеленой и синей красками. Где-то на третий день мне открылось, что это буйное, казавшееся хаотичным смешение разноцветных мазков и есть море. Все, что рисовал папа, было на самом деле только морем и ничем иным, хотя на его картинах оно никогда не было синим или зеленым. Да и небо на его картинах почти не походило на тот пронзительно-прозрачный голубой или багряный шатер, который я видел высоко над собой каждый раз, когда поворачивался лицом к западу. И небо, и море были для него лишь средством выразить на полотне нечто совершенно иное, гораздо большее – быть может, вечный и в то же время всегда новый, постоянно меняющийся монолог самого́ Бога, запутанный и сложный язык творения, положивший начало всему живому.
Проработав часа четыре, папа возвращался в наш маленький лагерь, и я, едва проснувшись, видел перед собой его утомленное, вытянувшееся лицо, торчащие, как крылья, волоски бровей и припухшие, слезящиеся от ветра маленькие глаза. Когда я вставал, он ложился. Время от времени папа давал мне деньги, чтобы я сходил в ближайший поселок и купил в лавке еды на ближайший день. Я уходил, он засыпал. Просыпался он около полудня, и если место, где мы в очередной раз остановились, было недалеко от берега, папа раздевался и шел поплавать. Иногда он брал меня с собой и учил правильно дышать в воде.
Погода в эти шесть дней была серенькая, неустойчивая. Часто казалось, что пойдет дождь, но этого так и не произошло. Темные дождевые тучи маячили на горизонте, словно неведомые острова и континенты; они клубились, постоянно меняя форму, и я любил вытянуться на траве и смотреть, как причудливые облака наползают друг на друга, текут и скользят, пока все высокое и недостижимое, как рай, небо не оказывалось затянуто сплошной белой пеленой с вкрапленными в нее редкими островками синевы.
Если мы не собирались перебираться на новое место, то, перекусив хлебом, галетами, сыром или иногда ветчиной и запив все это пинтой молока (один пакет на двоих), отец снова брался за работу, начиная вторую за день картину. К уже написанному холсту папа если и возвращался, то не раньше чем утром следующего дня. За сутки мириады несомых ветром песчинок успевали налипнуть на непросохшую краску, и каждое новое движение его кисти вдавливало их все глубже в плоть картины.
Пока папа работал, я гулял вдоль побережья, изредка заходя на популярный общественный пляж или в дачный поселок, где все окружающее казалось праздничным, ярким, внушающим оптимизм. По улицам прогуливались целые семьи; громкими, шумными группами они двигались по тротуарам, время от времени заходя в магазины и лавки. Повсюду сновали дети с размазанным по губам мороженым и россыпями веснушек на лицах. Иногда я пристраивался к какой-нибудь такой группе – потерянный брат, блудный сын, младший член семьи, ненадолго вернувшийся в лоно нормальной жизни.
Когда я возвращался, папа обычно еще рисовал. Его вечерние полотна отличались от утренних. Сначала я думал – все дело в усталости и спешке, в горниле которых он сжигал свой разум, ибо его вечерние холсты дышали куда большим отчаянием, стремлением выразить какую-то глубинную идею, переполнявшую изнутри его душу. На всех этих картинах тускло-серый цвет переплетался с черным, а сверкающие голубые и желтые тона, спорящие друг с другом на утренних холстах, были едва видны – гаснущие искры, которые тонут в водовороте темных красок. Но когда папа написал четыре или пять таких картин, я немного успокоился, поняв, что он вовсе не старался выплеснуть на них свое личное горе или гнев. Папа просто писал то, что видел перед собой, а видел он, как в вечернем море и небесах отражается меняющееся в течение дня настроение Творца Вселенной.
Чуть не каждый день он работал с раннего утра и до восьми вечера. Я наблюдал за ним издалека, чаще всего – из нашего временного лагеря на песчаном берегу. Эта картина глубоко врезалась мне в память: высокая темная фигура на вершине дюны сутуло склоняется над мольбертом, который раскачивается, как парус, под ударами морского ветра. Впрочем, ножки мольберта папа каждый раз обкладывал камнями, чтобы его не опрокинуло, и лихорадочно, торопливо писа́л, а над его головой вращалось бескрайнее и изменчивое западное небо, которое словно смеялось над любыми попытками укротить его буйную красоту, запечатлев ее на холсте.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу