Но так – переломом российского станового хребта – этот акт видится с нашей исторической верхотуры. Сами действующие лица об этом не догадываются. Их тактическая задача – выжить.
Когда объявили НЭП, мой прадед устроился работать конторщиком – говорил, ничего, большевики не дураки, видно, одумались. Жена не возражала, но про себя знала твердо: именно что не дураки. Одумались бы – и что? Возвращать награбленное? Заводы, фабрики. Автомобили, на которых они, эти ларвы в кожанках, разъезжают…
С такими мыслями, ни с кем ими не делясь, она и жила. Вернее, ждала.
Первым звонком ко второму акту стал хлебозаготовительный кризис 1927 года. Среди причин, его породивших, историки называют, с одной стороны, нехватку промышленных товаров, а с другой, низкие закупочные цены на зерно. Как результат, горожане, наученные горьким опытом, кинулись скупать все, что попадется под руку. Той осенью магазины являли собою забытое за годы НЭПа зрелище: стремительно, в одночасье, с прилавков исчезли масло, сыр, молоко. Начались перебои с хлебом – теперь за ним выстраивались длинные очереди. По причинам, известным только им, власти медлили. Вновь карточная система была введена в 1929 году.
С открытой формой государственной селекции Мария Лукинична столкнулась впервые – крестьянскую «дурную боль» (как сами «болящие» именовали голод) прежние власти по возможности скрывали, обходясь обиняками и полумерами. Нынешние объявили битым словом: рабочие, граждане I категории, получают по 800 г хлеба в день (члены их семей – по 400); II категория – служащие, по 300 (члены семей – по 400); III категория – безработные, инвалиды, пенсионеры – по 200. Остальные – «нетрудовой элемент». К каковым относились и «домохозяйки» моложе 56 лет.
Ни на работу, ни за продуктовой карточкой (для себя) она не пошла. Не из гордости, дескать, не имею такой привычки: просить, кланяться. Склонись хоть до земли, хоть бейся лбом об землю – все равно не сжалятся. Над такими, как она, – вдвойне. Ибо сказано, как отрезано: «бывшим» карточек не полагается. Про «бывших людей» – не ей, другой женщине, но она услышала – еще раньше, года два назад, растолковал дворник. Услышать-то услышала, да сперва не разобралась: по ее прежним, старорежимным понятиям, люди – прислуга.
Бросается в глаза тот факт, что, промедлив с карточками, власть не промедлила с репрессиями [63].
Главный репрессивный удар пришелся по зерновым районам: Украина, Центральное Черноземье, Северный Кавказ, Дон. Слухи о голодоморе, надо полагать, просачивались, но что в действительности творилось в деревне, мало кто из горожан знал. Доподлинно им известно другое – арестовывают «бывших», каким-то чудом не попавших под первый, революционный, каток: помещики, капиталисты, мануфактурщики, попы и церковники; в одном ряду с ними представители старой русской интеллигенции, включая тех, кто перешел в стан большевиков.
Уже не звонок – колокол, грянувший, когда по городу поползли новые слухи: хватают прямо на улицах. Глаз у захватчиков наметан. Им и паспортов не надо. Глянут – различат. Не по платью – по растерянности, похожей на надежду, слабенькую, теплящуюся на глазном дне тех, кто своими глазами видел списки расстрелянных «врагов революции», когда их что ни утро вывешивали на всеобщее обозрение – лепили к театральным тумбам и фонарным столбам: «В целях социальной защиты, в соответствии с законами революционного времени…»
Теперь, в конце двадцатых, время уже не революционное – а черт знает какое. Но дело-то не в названиях, а в лицах, в которые она вглядывается, смешавшись с толпой. Пытаясь угадать: чему эти люди радуются? Один – должно быть, из мещан, морда поперек себя шире, – только что рук не потирает: пустят в расход, и правильно. И другие ему вторят: а то, вишь, разбогатели, разъелись на нэпманских хлебах… Ужо! Попили народной кровушки… Таперича наш черед.
Тут-то она и увидела. Не глазами – материнским нутром: подвал, стена. Кирпичная, выщербленная на высоту человеческого роста. У стены – во весь рост, друг подле друга – сыновья. Против них – эти, с маузерами, с пустыми лицами; не лица, а личины… Не успела ахнуть – кровь. Родная. Сыновняя.
Стало быть – ее. Пока шла обратно, все думала, ломала голову: а наша? Разве наша кровь не народная?.. Словно кто-то сжалился, склонился, шепнул ей в самое ухо: народная – значит, нищая. Нынче оно так.
Тем же вечером, растопив печь, она сожгла бумаги на собственность: береженого и Бог бережет…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу