…а губы за моим ухом тем временем шептали:
— я врала,
я наложу на себя руки,
он, негодяй, сразу после свадьбы стал мучить меня, несколько невест с досады, что я отбила у них жениха, начали рыться в моем прошлом и распустили про меня слухи… а он все пристает ко мне, допытывается…
а с октября сорок второго до мая сорок четвертого?
а с мая до освобождения Белграда?
а где ты была, когда Данила Лисичич подобрал тебя на Башчаршии?
Данила, милый, сил моих больше нет, он заставляет меня пить, а потом, пьяную, допрашивает, хочет, чтоб я призналась, что была проституткой, что отдавалась всякому, за деньги,
мама у меня была официанткой, а брат торговал опиумом при немцах, ну и, не скрою от тебя, продолжал это дело и после войны, но его посадили… и, я уже говорила, убили при попытке к бегству. …у меня никого нет, а ты знаешь, каково это, когда нет никого близких, а чужим довериться боишься, боишься козней, гадостей, подвохов,
мама умерла, а я поступила на работу,
и попалась на воровстве,
да, я украла, не важно — что, надо было жить, содержать брата, потому что у него дела не всегда шли гладко,
и меня отдали под суд,
я отсидела срок,
и, клянусь покойной матерью, столько раз мне потом хотелось бросить все и вернуться в тюрьму, благо помощник начальника, седой лейтенант, теперь, наверное, майор, прямо расстилался передо мной, уговаривал поступить к ним в управление бухгалтером…
Я уже совсем собралась, я ведь знала, что людское злопамятство настигнет меня в самую трудную минуту… Люди не могут мне простить. Что? Мою вину? Данила, милый, ну так ли уж я виновата? Когда ты в Сараеве на автобусной станции позвал меня в Лабудовац, я по твоим глазам поняла, что ты видишь меня насквозь, знаешь всю мою подноготную и тем не менее говоришь: «И что из того, подумаешь!» Я поверила тебе, и не думай, что я кривлю душой, мне незачем кривить душой, если я потеряю последнее прибежище, мне некуда деваться, кроме как к тебе или к тому лейтенанту, может, уже и майору, некуда идти, пойми! Будь я дурнушкой, будь дурехой, то, поверь, меня жалели бы, и никто не проявлял бы излишнего любопытства. Но ведь они видят, что я хороша собой, что знаю цену и себе и другим, видят, что я не дам поставить себя на колени, я не прошу милости… Нет у меня выхода, Данила! Что делать,
о, что мне делать!
Нет, нет, не вставай, лежи,
муж мой в глубине своей серой души добряк, но он ослеплен ревностью, спаивает меня, бьет, топчет, а потом плачет и целует мне ноги, а потом снова приходит в ярость и начинает душить меня, а раз даже крикнул: «Данила, верно, тоже спал с тобой?»
Тут мое терпенье лопнуло, и в ту самую минуту я решила — буду твоей, умолю тебя пустить к себе в постель, только б отомстить этому негодяю,
даже если Данила плюнет мне в лицо и втопчет ногами в землю,
Данила, что же делать, ведь до сих пор я защищалась, отрицала, оскорблялась, когда меня попрекали ошибками молодости,
а как быть теперь?
Или он убьет и меня и себя, или я раньше сама отравлюсь?!
Брошу его — он станет мстить, распускать обо мне грязные сплетни, как поступают все ревнивцы, и тогда мне конец… И мне, и моим отчаянным попыткам устоять на ногах.
Я пообещал ей, что до утра мы что-нибудь придумаем.
Она успокоилась, обняла меня руками и ногами, ласковая и нежная.
Она то плакала где-то за моим ухом, то всхлипывала от наслаждения и ловко и неприметно учила меня искусству любви, о каком я не мог подумать даже в самых жарких своих крестьянских мечтах, и снова стихала и молила спасти ее. Успокоенная новым обещанием, она вытягивалась на мне во весь рост, а потом, быстро, как собачонка, опрокидывалась на спину и привлекала меня к себе.
Только теперь понял я всю глубину пословицы, что только женщина способна мстить до конца. В особенности своему мужу.
В полном изнеможении она кусала мою руку и лепетала,
Данила,
милый Данила,
как хорошо, меня тошнит от грубости, от страха сойти с ума, когда я вижу руки как волчьи клыки, готовые разорвать меня на куски, а ты… ты такой нежный, такой милый, Данила…
Еще затемно прокрались мы мимо заборов и полевыми тропинками, через сады и кукурузу вышли к центру. Утро застало нас за столиком в кофейне. У обоих был вид отъезжающих, которые в ожидании первого автобуса время от времени перекидываются словечком о плохих дорогах и очередях возле билетных касс. Я сидел спиной к залу, по голосу узнавая всякого, кто, входя, говорил: «Доброе утро!» — или: «Сабах хайросум!» [16] Доброе утро! (тур.)
Но я не оборачивался, а входившие не узнавали меня со спины да еще в новом костюме. И только Рамо, подавший нам сначала чай, а потом кофе, нагнулся ко мне и тихонько спросил:
Читать дальше