Меша Селимович
ДЕРВИШ И СМЕРТЬ
Дарке {1} 1 В одном из изданий на языке оригинала (Selimović M. Derviš i smrt. Sarajevo: Svjetlost, 1968) имеется развернутое посвящение, адресованное жене писателя: «Если бы я знал, как написать наилучшую в мире книгу, то посвятил бы ее своей жене Дарке… Я навсегда остаюсь должником ее благородства и любви. И все, что я могу — начиная эту историю, которая, как и все другие, повествует о стремлении к счастью,— с благодарностью упомянуть ее имя».
Во имя Аллаха, милостивого и милосердного!
Призываю в свидетели чернила, и перо, и написанное пером;
Призываю в свидетели серые сумерки, и ночь, и все то, что она оживляет;
Призываю в свидетели месяц, когда он нарождается, и зарю, когда она начинает алеть;
Призываю в свидетели день Страшного суда и укоряющую себя душу;
Призываю в свидетели время, начало и конец всего — ибо воистину человек всегда оказывается в убытке.
Из Корана
Начинаю свою повесть, не имея в виду какой-либо корысти для себя или для других, а просто повинуясь потребности, которая сильнее корысти и разума, хочу оставить собственноручную запись о себе, запечатлеть мучительный разговор с самим собой в слабой надежде, что, когда высохнет след чернил на бумаге, дразнящей сейчас своей белизной, и подведут итог всему (если его подведут), все найдет свое решение. Не знаю, что напишет рука, но закорючки букв сохранят частицу того, что происходило в душе, оно больше не растает в тумане, словно ничего и не было. Я смогу увидеть, как я стал собой,— это чудо неведомо мне, и думается, оно заключается в том, что я никогда не был тем, чем стал сейчас. Понимаю, что пишу сложно, дрожит рука в преддверии того, что предстоит распутать на этом судилище, на котором я и судья, и свидетель, и обвиняемый. Я расскажу все по порядку, насколько смогу честно, насколько вообще можно быть честным, ибо я начинаю сомневаться в том, что искренность и честность одно и то же, ведь искренность — это наша вера в то, что говоришь правду (а кто в этом может быть уверен?), а честности много кругом, и на одну доску их не поставишь.
Меня зовут Ахмед Нуруддин, это имя мне дали, и я принял его с гордостью, а теперь, после долгого ряда лет, наросших на тело, словно чешуя, думаю о нем с удивлением и временами даже с насмешкою (ведь в словах «светоч веры» столько не свойственной мне надменности!) и немного стыжусь. Какой я светоч? Чем я просветлен? Знанием? Высшей мудростью? Чистым сердцем? Озарением истины? Отсутствием колебаний? Все взято под сомнение, и сейчас я всего лишь Ахмед, не шейх и не Нуруддин. Все спадает с меня, как одежды, как доспехи, и остается лишь изначальное — голая кожа, нагой человек.
Мне сорок лет, это плохая пора: ты еще достаточно молод, чтоб испытывать всевозможные желания, и уже настолько стар, что не имеешь возможности их удовлетворить. Угасают волнения, силой твоей становятся приобретенные привычки и ясное сознание, что ты уже ни на что не способен. А я берусь за то, что следовало давно сделать, в пору буйного расцвета, когда хороши все пути, а все заблуждения столь же полезны, сколь полезны и истины. Жаль, что я не старше лет на десять — старость удержала бы меня от бунта, или не моложе — тогда мне было бы безразлично. Ведь тридцать лет — это молодость, так я думаю теперь, безвозвратно удалившись от нее, молодость, которая ничего не боится, даже самое себя.
Странное слово я произнес: бунт. Замерло перо над ровной строкою, где осталось запечатленным смятение, высказанное с такой легкостью. Впервые назвал я свою беду, никогда прежде не думал о ней, не называл ее этим именем. Откуда подступило опасное слово? И только ли слово? Не лучше ли прекратить свою повесть, спрашиваю я себя, чтобы не стало еще тяжелее? Ибо если она необъяснимым путем исторгает из меня даже то, о чем я не хотел говорить, чего не держал в мыслях и не замышлял во мраке души, захваченной теперь уже не подвластным мне чувством тревоги, если все это так, тогда повесть моя — безжалостное следствие, дьявольская выдумка, и, может быть, лучше переломить аккуратно зачиненное камышовое перо, вылить содержимое дивита [1] Дивит ( араб. ) — письменный прибор.— Здесь и далее все слова и имена собственные, восходящие к арабским, турецким и персидским корням, даются в том виде, в каком они звучат в сербохорватском языке.— Прим. переводчика .
на каменную плиту перед текией [2] Текия ( араб. ) — здание, в котором жили и совершали свои обряды дервиши.
, и пусть черное пятно будет мне вечным предостережением никогда не касаться магии, которой повелевают злые духи. Бунт! Слово это или мысль? Если это мысль, то что в ней? Истина или заблуждение? Если заблуждение — горе мне; если истина — горе мне вдвойне.
Читать дальше