…вот и цвет опадает, ох, бедная Хана,
пора и с яблонькой прощаться…
На третье утро он вышел вымытым, побритым и удивительно спокойным. Разговор велся о делах обыкновенных.
Однако от удара он так и не оправился. И четырех недель не прошло, как он истаял и ослаб. На живых мощах болтались мертвая оливковая кожа да засаленные штаны и антерия.
Сидя по-турецки у окна, он покачивался взад-вперед, как будто внутри у него запрятана пружина, и шевелил большими синими губами. Видно, шептал молитву. А может быть, и проклятья. Желтый, словно погасшая свеча, он или не слышал, или не обращал внимания на стоны Арабки:
— Хаджи, где мой Сулейман?
И вовсю старался развеселить и себя и меня, но получалось у него плохо.
— Я, как удалой жеребец, залетал на чужие ливады. На плече у меня рубец от сабли, на боку — от ножа, О синяках и шишках уж и не говорю. Живота не щадил ради наслаждений. Красоту божью загребал полными горстями. А что под конец? Ничего. Старый, облезлый босниец, который скоро отправится навечно в мрачное узилище. Может, надо было не за тем гоняться?
Дочку я не решался поминать, он — не хотел. И только когда мы надолго замолкали, всматриваясь в игру красок на ковре там, где она обычно сидела, ожидая его знака, мы понимали, откуда тишь и тоска в этом доме.
Но однажды, когда из комнаты донесся стон: «О хаджи, где мой сын Сулейман?» — хаджи взглянул на свои бескровные худющие руки и заговорил:
— Перед ней, перед женой, я больше всего виноват. Обещал ей солнце жарче и воду чище, чем у нее на Востоке. А сам завез ее в эту Боснию, к черту на кулички, в город, над которым солнце всходит только к полудню, а с третьей молитвой спешит назад. Если б хоть Сулейман был жив! Она никогда не упрекала меня, что провела жизнь в этой суровой и немилой стране. Но в глубине души надеялась, что сын Сулейман, когда вырастет, увезет ее к солнцу, к раскаленному добела песку. Но Сулейману пуля размозжила череп… А я не в силах уехать отсюда, слишком люблю эти горы и это студеное небо над головой. Да и поздно уже пускаться в дорогу. Я уже качусь под откос…
Я и сам не знаю, как слетело у меня с языка:
— Хаджи, ты и впрямь таешь, как дочка ушла! Что с тобой?
— Много хочешь знать, товарищ комиссар! — И, испугавшись, что обидел меня, он поспешно и натужно улыбнулся и похлопал меня по колену. — Данила, лист желтеет от сотни бед. Придет последняя — легкий ветерок — и сорвет его.
Некоторое время он смотрел в окно невидящими глазами. Мне показалось, что за серебристыми ресницами собираются слезы.
Вдруг он поднялся, рукой велел мне сидеть на месте и исчез. Вернулся со старинной шкатулкой из какого-то неизвестного мне дерева, украшенной серебряной филигранью. Благоговейно открыл ее и показал мне две нитки дукатов, серебряные браслеты с драгоценными каменьями, восемь двойных дукатов, два перстня, которые ни одному нашему средних размеров предприятию были бы не по карману, и часы в золотом медальоне на цепочке.
— Сегодня же сходи с женой и отдай ей от меня. И скажи им обоим, чтоб сюда ни ногой. Даже на улице не хочу их видеть. Не то быть беде. Вот так! А теперь, Данила, старый мой друг и приятель, прости, мне пора в мечеть. В конечном счете после всех подвигов ждет страх перед концом.
Малинка, напевая, носится по дому, двигает мебель, переставляет, отойдет от тахты, окинет взглядом пестрое покрывало, — в согласии ли с веселой кошмой на стене? — подвинет кошму на сантиметр вправо, прибьет и снова примеряется… И вдруг все бросила и, словно на крыльях, полетела в другую комнату. Я слышу, как распахнулся шкаф, потом с треском захлопнулся, и вот уже она стоит передо мной с платьем в руках — красные и зеленые цветы по белому полю.
— Это, что ли, надеть? — спросила себя и стала торопливо переодеваться, а я себе почесываюсь
и так и порываюсь сказать ей,
однако ж не смею, а сказать хочется: не раздевайся, женушка, перед мужем, ведь и белье у тебя не очень свежее, и коленки не такие уж круглые и белые, и платье надо носить-то подлиннее, — а ниже колен набухла синяя сеточка вен, да и годы мои не те, когда слепнут от желания, напротив!
Она прошлась в новом платье, покрутилась перед зеркалом,
и вдруг снова сбросила платье и принялась подпарывать с левого боку. А сама поет. И подмигивает мне, старому хрычу…
— Ну как, старина, нравится?
— Ага.
Она снова надела платье, оглядела его со всех сторон, а потом как налетит на меня, опрокинула и давай кататься по мне… Я озабоченно взглянул через ее плечо на настенный календарь.
Читать дальше