И Шнобель просыпается в ее квартире. Ее нет, ушла на работу. Он идет в отдельную уборную, идет в светлую, отдельную же кухню. А там… там на отдельных тарелочках сырок-балычок-колбаска, хлеб уже тонко нарезан! Из-под белой салфетки тянет китайским чайком. И записочка: ешь-пей, целую. Григорий Иванович убрал все это, только чайком попользовался, а сам вспоминает, что ночью было. А было такое, о чем Голобородько думал раньше — мужики сочиняют про все это разнообразие. Так нет же! Все, как в жизни. Но что интересно: так, да не так. Лучше. Вот оно где самое-то нужное для души прячется, скажи пожалуйста. На фронте было раз, да еще полраза в госпитале: не разобрал он вкуса. Кому скажешь — засмеют, но факт: не разобрал. А Надя, это… это же вообще!.. Плохо только, среди ночи расчестнился, сказал про свой диагноз. Даже насчет шпионов рассказал, даже про Томашево. Полуавтоматом захотел похвастаться, вот и раскололся. Женщина, она, по рассказам, даром что ночью жалостливая, днем она бывает совсем другая. А может, они все шизофренички? Не совсем, но все-таки? Не мешало бы их, если так, для профилактики в Томашево на полгодика каждую. Небось, и Надя тоже его застесняется. Подвел себя.
От напряжения чувств дома его внезапно повергло в сон среди бела дня. Сон был редчайший: приснилось то, что еще не легло в мешок подсознания, чтобы его оттуда, перетряхнув, втемную доставать. То, что вот, вот только что: тело белизны и тающей пышности пивной пены. И золотой завиток, растущий из коричневой, ноздреватой кнопки соска, словно из родинки.
Пойти к ней, — а вдруг выгонит с треском? Столичной-то водочкой любая голова затуманится, это да. А вот трезвая… Правда, записочка. Ну, культурная женщина, он тоже должен понимать. Ждать ее, — а она его адреса не знает. Вот они какие пироги…
Два дня мучился Григорий Иванович в поисках решения. Мучился и в то же время испытывал большой, захватывающий подъем. Давление крови поднялось и не опускалось даже во сне, хотя сон все-таки наступал под действием люминала. Это новое состояние организма — состояние острой нехватки другого организма — почему-то не пускало его на улицу и, напротив, гнало делать домашние дела. Два дня подряд мыл он полы, заменял пробки, чинил примусы и керосинки, точил ножи-ножницы, делал крючки и засовы и выводил клопов по всей квартире. Добрался даже и до мышей в чулане — зверья домашнего, но не прирученного еще никем до сих пор. Что ж, коли не приручить, мы тебя со свету сживем. И сжил путем остроумной хитрости: хлебных шариков с гипсовой начинкой — мышь съест, водички попьет, гипс-то у нее в пузе и закаменеет, — порадовав Берту с Клавдией Соколовой и удивив Валентину до крайности. Он починил кухонное радио, и на третий день хозяйственного экстаза, в момент, когда Берта Моисеевна радовалась, а Валентина злилась, слушая сообщение о невиновности врачей-вредителей, нашел решение вопроса.
Он надел берет, натер черной ваксой бывшие рыжие полуботинки и направился в гастроном. И попал прямо в обеденный перерыв. Дождался конца перерыва и, чувствуя в животе тяжесть четырех стаканов газировки с яблочным сиропом, вошел. В рыбном отделе кто-то резал рыбу, выставив вперед белый колпак и закрыв им от покупателей склоненное лицо. Сердце Шнобеля забилось; заученным крученым шагом ушел он от «засветки» вбок, за широкую фигуру полковника танковых войск в высокой барашковой папахе. Осторожно выглянув из-за плеча полковника, он уперся взглядом прямо в серый, пристальный, рабочийвзгляд Надежды Петровны, в ее необратимо любимое лицо и, прежде чем умереть со страха, понял, что она не только узнала его, но что узнавание это ей приятно крайне. Но он все-таки инстинктивно спрятался опять за полковничью папаху и так, лбом в меховой затылок, подошел к прилавку в общей очереди, не веря своему счастью. От страха, что неправильно понял ее улыбку, Голобородько никак не мог посчитать, какой рыбы и сколько ему спросить: такой именно план, изобразить покупателя, и был у него с самого начала, но все так непланомерно быстро вышло. Он помнил, что в кармане у него пять рублей сорок одна копейка минус четыре стакана воды, и все вертел шариками, пока не наступил полковнику на сапог. И тут папаха поворачивается и кричит с высоты своего роста и чина, кричит на Шнобеля именно тем голосом санитара, за которым обязательно следует укол: «Ты куда, мать твою, смотришь?». И Голобородько бледнеет от знакомого ужаса перед голосом, и краснеет от публичного оскорбления на глазах любимой женщины, и так вот, пятнистым красно-белым жирафом, прямо и мгновенно впадает в ступорозное состояние.
Читать дальше