Здесь находилась гордость города — уличное кафе «Три вяза», помещавшееся и вправду под тремя узловатыми вязами; вечерами сюда частенько наезжали «воронки» с целью облавы на собиравшуюся здесь многочисленную городскую шпану.
Но это вечерами, а пока время водки с шампанским еще ждет, пока еще час мороженого, час пенсионеров, детей и скромной молодежи. И любо-дорого было Шнобелю глядеть, как, вся в пятнах тени от листьев вяза, Надежда подъедает сливочное мороженое, каким пригожим усердием светится ее лицо, когда звякает она ложечкой по дну жестяной вазочки, зачерпывая талое сахарное молочко, то самое вкусное, ради чего и придуманы вазочки и ложечки.
А к вечеру — туда, где, ударяясь в парк на углу Красноармейского спуска, ломалась, огибая его, улица Куйбышевская. ПКиО им. Горького, бывший и оставшийся на самом деле Струковским. «Струкачи» — еще и по сей день зовут его в народе. Да и как тут не сказать ласковое словцо, когда тьма египетская деревьев, обведенная квадратом вороненой ограды, по крутому склону неслась к реке; и не было тут разве что сандалового дерева или африканского баобаба, а уж дубов, берез, ясеней и даже американских кленов тут — хватало, будьте уверены… А сколько было тут крутопетлистых дорожек и площадок, и на каждой площадке в густой тени не только забивали «козла», но и стояли вкусные павильоны и интересные аттракционы, был даже самолет, в открытый салон которого не допускались дети до шестнадцати лет, потому что самолет делал самую настоящую мертвую петлю, а висеть на высоте шести метров вниз головой даже с пристегнутым ремнем, как известно, приятно только человеку с крепкими нервами; нервы же у каждого — интереснейший факт из мира человеческой природы — крепнут окончательно как раз к шестнадцати годам, к моменту достижения гражданской зрелости.
Григорий Иванович, к несчастью и стыду своему, не только самолета вынужден был чураться, но и детской карусели: его по слабости головы от круговращения тошнило. Он старался увести Надю куда-нибудь, где нужны умные руки и твердый глаз. Хотя бы в тир. И здесь, выбивая пять из пяти, девять из десяти, тринадцать из пятнадцати, доказывал не только, что все-таки и он — мужчина, но и менее вероятное: что руки и глаза могут быть верными, даже если больные руки дрожат, а больной взгляд бегает.
А можно было бесплатно послушать на летней эстраде «Венгерские танцы» Брамса и даже московского куплетиста Илью Набатова, который хотя и не вошел еще тогда в такую славу, как позже, в годы освобождения Африки, после своих сатирических куплетов о Чомбе, какового, по уверению Набатова, следовало «кирпичом бы», — но уже и тогда имел не последний успех.
Да мало ли чего еще можно было! Например, выйти из Струкачей там, где кончалась Куйбышевская, и мимо Драмтеатра — терема-пряника в русском стиле, с островерхими двумя шатрами, — театра, имевшего привычку регулярно гореть и отстраиваться, отчего, крашенный заново то в красно-белую шахматную клетку, то в бархатную синь пополам с берлинской лазурью, то в изумрудную зелень, удивлял он город всегда новой, неожиданной гримасой своего национально своеобразного лица; мимо памятника Чапаеву, где все: и Анка, и Петька, и революционные массы в лице матроса и солдата, и сам Василий Иванович на коне и с саблей — все были до того как живые, что между чугунными фигурами вечно помещался какой-нибудь настоящий ребенок, залезший сюда проверить, остра ли сабля, болтается ли ремень у винтовки и нельзя ли пальнуть по городу из пулемета, влекомого едва поспевающим за летящим на коне Чапаевым бородачом в солдатской папахе; мимо солнечно-желтого здания обкома… мимо многих красивых и ответственных зданий подняться и выйти на главное место — площадь Куйбышева, бывшую Соборную площадь.
И тут уже Надя, мимо не проходя, устремлялась прямиком в ОДО, окружной Дом офицеров, цвета броневика, а формы… в мире форм я не помню ничего подобного этой форме. Формы, стало быть, бесподобной.
То есть Надя сначалаустремлялась в ОДО. Но скоро перестала.
То есть — по порядку. Надя, естественно, не могла же в свои тридцать пользоваться струкачевской танцплощадкой для семнадцатилетних и потому устремлялась в общество культурных офицеров, чтобы показать свое владение танцами фокстрот и бостон. Шнобелю же, напротив, самый вид погон, ремней и лампасов внушал чувство, которое все мы испытываем у двери зубоврачебного кабинета. Но он мужался. И даже нашел себе занятие: бильярд. В тот момент, когда кий и мел попадали в Шнобелевы руки, страх исчезал, и, уже не слыша крепкого офицерского запаха «Шипра» и страшного скрипа сапог, гонял он партии в «американку» и «пирамидку»; давал форы и выигрывал почти всегда, заставляя военных и штатских — всякий же мужчина, даже военный и даже штатский, более всего почему-то ценит не ум и не доброе сердце, даже не силу, а то пустое, что зовется «класс», — заставляя их свою жалкую персону уважать.
Читать дальше