Но увы, был он все равно раззява и лопух, а таким никак нельзя было быть в то решающее лето 1953 года. Поползло по ОДО, что к столице стягивают танковые части то ли с Урала, то ли из Сибири и что вот-вот жди — дадут команду и им, ПриВО… И вот тут-то Шнобель услышь все это, удивись, возьми и брякни, закатив очередной шар от борта в середину: «А зачем это? В Москву — и танки? Чего в Москве — своих танков, что ли, не хватает? И для чего бы ей, Москве, столько танков? В мирное-то время? А, мужики?»
Странно: мужики, особенно игравший с ним и болтавший много языком после второй пары пива капитан танковых войск, как-то вдруг замолчали и стали его внимательно разглядывать. Но Григорий Иванович, поглощенный подготовкой к решающему шару, увы, не только не понял, какую, на свою бедную голову, заваривает крутую кашу, но, не слыша ответа, еще и продолжил запросто: «Нет, серьезно, мужики, а чего там, в Москве? Там чего, что-нибудь не того? А вы тут при чем?»
То есть они молчат, а он знай под нос бормочет что-то, чего никак нельзя понять иначе, чем: откуда и что вам известно? С кем не бывает, что, по уши занятый делом, вслух развиваешь чего-не-зная-сам из случайно застрявшего в тебе словца.
Но они все молчат, и наконец до него что-то доходит, и он поднимает глаза от зеленого сукна. И видя, что капитан бледнеет, бледнеет сам.
«Вот работать стали, — говорит капитан. — Гляди, каких стали использовать. Трясунов. Вот я тебе сейчас дам раз а, так узнаешь, что и откуда. Бильярдист …ный». Тут друзья-военные говорят: «Не связывайся, Коля». — «Не буду, — говорит бледный Коля, — не глупенький. Но чтобы ноги твоей, мразь, здесь больше не было. А если стукнешь…» — «Вы что?» — «Ты понял меня?» — тихо, но внятно говорит сам сильно напуганный и распаленный страхом до полной отваги Коля и начинает идти на Шнобеля, а тот бросает кий — и вон, и в зал, где ждет окончания танца, и такой испуг стоит у него в глазах, что Надежда хватает его под руку и немедленно уводит. Ничего не поняв из Шнобелевых объяснений — он и сам ничего не понимал, — она тем не менее поняла достаточно, чтобы в ОДО его больше не таскать.
Реже всего сидели они у нее дома. А он, он больше всего любил сидеть у нее дома. Ведь — тихо. Тихо!
Сидеть на кухне и пить китайский чай с малиновым вареньем — чего же лучше? Любил также Григорий Иванович, переобувшись, разжигать в старой белокафельной голландке новое, газовое отопление: спичку к рожку и, насилу дождавшись разогрева, двинуть вентиль по часовой стрелке. Вот уровень тепла во власти пальцев, и — тихий свист синего огня… Комнатка квадратная, не Шнобелев пенал. На одной стенке коврик: добрые олени воду пьют, а на другой — другой коврик: добрые охотники этих оленей караулят. Но, конечно, лучшее, что у Нади есть, это не коврики, не полы хорошего дерева с полным подполом, даже не бабушкина голландка; лучшее — это фонарь, глядящий с улицы прямо в окно, фонарь, вечером искрящийся сквозь белую занавеску, а ты отдерни белую тюлевую занавеску, и: черно-синее небо, сверкающий в нем конус света, а в конусе том пляшет куча мелких насекомых.
Внутри конуса шла не такая жизнь, как за его пределами. Совсем другая, световая жизнь; и Шнобелю казалось, что конус света не освещает, но состоит из капель-насекомых; и он хотел сам превратиться на миг в мошку, чтобы понять состав и смысл жизни у фонаря. Так некогда пытался он уподобиться пузырьку внутри кружки пива. Но будучи всего лишь человеком, превратиться ни во что меньшее не мог, а мог только простаивать у окна, облокотясь на освещенный подоконник, и дивиться красоте электрической жизни.
А Надя, Надя рядом в красном халате в белый горошек, халате, открывавшем руки до начала женских прекрасно-слабых бицепсов, и в красных тапочках с — ух ты — помпонами! И Григорий Иванович освобождался на время от дурного напряжения мысли и предавался любви. Он понимал, что сейчас он испытывает любовь. То есть невозможное состояние естества, когда твое маленькое тело помещает в себя всю бесконечность расширяющейся души; и Шнобель не хотел еще хотеть, чтобы не нарушить текущую вечность момента. От нарушения он уходил неумелыми рассказами о… о чем бишь рассказами? Он и сам потом не помнил.
Под вязкую музыку его речи Надя, словно змея под факирову дудочку, текла-скользила к нему — на колени. Но Григорию Ивановичу еще не вкусна была сладкая эта тяжесть; бессознательно чувствовал он, что настоящая любовь, как и все настоящее, не терпит смешения и хаоса чувств, что в ней все совершается в правильной постепенности. То есть когда ты говоришь, то чтобы тебя слушали. А не давили на колени. Чтобы сначала ты понял, что тебя поняли.
Читать дальше