У меня большая коллекция таких рисунков, может быть, лучшая в Европе. Среди них есть шедевр — тонкий рисунок дерева, среди ветвей которого, говорят, прячутся двенадцать обезьян. До сих пор мне удавалось обнаружить девять. Каждый вечер я рассматриваю это дерево и всех девять обезьян знаю в лицо. Их лукавые мордашки иногда меняют места на дереве, и когда я обнаруживаю это, мне кажется, мы взаимно радуемся.
Готов согласиться, что из-за отсутствия воображения и неспособности к условностям я многое не увидел в мире красок, звуков, образов. Но по-моему, статус условности недостаточно доказателен. Конечно, и теория относительности ничего не потеряла от того, что я ее не понимаю, но что она выиграла от этого?
Лешие лесные, русалки речные, кикиморы болотные и домовые часто ставили меня в тупик непонятностью характера и поведения. Но более остальных привлекали меня безумцы всех степеней, возрастов, человеческих рас, вероисповеданий и политических ориентаций.
Одного из них запомнил я так пронзительно, что и рассказывать о нем напрасно: ни на веру не купят, ни за выдумку не сторгуются. И при себе держать сомнительно: а если я один видел этого безумца и никто более, и где он теперь, спросят, то ли его в норму привели, то ли иным способом замучили?
А может и не безумство это было, а самая наимудрость, чье бесцелье постороннему взору не видимо, а предназначенье неощутимо из-за краткости нашей земной суеты. А всего-то и было в этом человеке жизненного опыта лет на сорок с небольшим да какое-никакое образованьице, что тоже не редкость в наших медвежьих краях, где все настолько оригинально, что ничего нельзя сравнить ни с чем, потому и рукой махнули.
И была еще в нем способность, талан, что ли, умение — проходить существом своим сквозь вещи, природные и неприродные, и сквозь людей, и животных, и растения, и птиц. Не то, чтоб он при этом тут же исчезал, но, бывало, беседуешь с ним, скажем, в саду, и он здесь, рядом, рукой коснуться, но такое впечатление, будто это его оболочка, а сам он — дерево соседнее, и из этого дерева спрашивает, отвечает или рассуждает, спокойно так, без пылкости и пристрастия.
Поначалу пугался я, головой вертел, то к нему, то к дереву. Затем обвыкся: как почувствую, что безумец мой не присутствует здесь, в себе самом, хотя и в наличии и смотрит спокойно, я тотчас пытаюсь угадать, где же он на самом деле, в дереве ли, в скамейке, на которой сидим, или в вороне, торчащей на фонаре.
Откровенно сказать, что все было жутковато, никакому объяснению не поддавалось. Я и не пытался спрашивать его про талан. Все равно, что, не умея играть, я стал бы расспрашивать скрипача, и он сказал бы, что все очень просто: кладешь скрипку на плечо, прижимаешь подбородком, начинаешь водить смычком, а пальцами другой руки нажимаешь струны.
Правда, однажды мой безумец, находясь в старом клене в трех шагах от меня, объяснил, что вся хитрость заключена в способности пронзать пелены, отделяющие одно от другого в мире. Слово от слова, вещь от вещи, человека от человека, одно мгновение от другого, прошедшее от предстоящего.
Вина он не пил, табаком не травился и никаких лекарств не употреблял. Кормился он тем, что вырезал из дерева и лепил из глины, а затем раскрашивал и продавал всякие смешные фигурки, из которых ни одна не была похожа на свой образец. То голова собаки оказывалась на длинной шее диковинной рыбы, то медвежья туша несла на себе клюв чудовищного баклана. Не знаю, кто покупал у него эти странные игрушки и зачем. Разве гостям на забаву.
А потом он пропал. Однажды пришел ко мне поутру, спокойно и недолго посидел, выпил две чашки кофе, перелистал, скучая, «Нью-Йорк Таймс» и сказал, что уходит. Оставил у меня несколько своих смешных поделок и от денег отказался.
Первое время после этого мне очень его недоставало, а потом я и к этому притерпелся. Игрушки стоят на моем столе, и я учусь с ними разговаривать.
Эти гладкошёрстые длиннохвостые зверьки, по-видимому, не оправдывают репутации умных и сообразительных. Они с трудом решают простейшие арифметические задачи и время от времени попадают в капканы. Знакомство с ними не вызывает приязни.
Как-то еще до войны, в раннем младенчестве, едва научившись подниматься, я сидел на полу на толстом одеяле и мусолил печенье. Подошла крыса и принялась подбирать крошки возле меня, а затем прямо с ладошки. Вошедшая старушка в букольках, бонна или приживалка, закричала: «Au secours! Raton! Amoi!» Вбежавшая бабушка, тогда молодая и скорая на расправу, так страшно замахнулась кочергой, что я, испугавшись, выпустил крысиный хвост. Доверчивый зверек умчался, а я, не умея толком выразить эмоции, восторженно подпрыгивал на заднице и вопил: «Voila!»
Читать дальше