Утром я люблю пускать из окна бумажные самолеты, сложенные из контрольной по древнеримским авторам. С третьего этажа летят они, бумажные самолеты, далеко через дорогу и над Невой к другому берегу, особенно когда на несколько дней подует северо-западный ветер и над лесом прочертит на горизонте небо малиновыми полосами, влажными на закате, и в такие дни нет места, где хотелось бы оказаться, и нет людей, с которыми хотелось бы поговорить, хотя во всяком одиночестве есть недоразумение, не имеющее прав на существование. Одиночество — не природное состояние, животным оно неведомо, и чем дальше мы уходим от природы, тем тягостнее и невыносимее становится оно.
Я лежал на земле в Тевтобургском лесу много веков тому назад, лежал, прикрытый порванной и окровавленной тогой, нет, плащом, потому что в тогах тогда не воевали, — такой же душной августовской ночью, как прошедшая ночь, и прислушивался, как летают над полем битвы, точно души павших, черные совы. Квинтилий Вар, верни легионы!
Небо каждое утро другое и каждое утро одно и то же, в нем нет разницы между вчера и сегодня, между завтра и двадцатью веками назад, встречу с которыми можно отложить из-за сломанной ноги, пока не привыкну к древнеримским авторам, пока не представлю, как выглядели те люди, зачем жили и зачем умирали, и почему не пользовались вилками во время еды.
Сидеть у окна в перемене цвета облаков, под гипс лить «полюстровую», чтобы умерить зуд, и заниматься римскими авторами — appare animosus rebus angustis [131] перед лицом затруднительных обстоятельств покажи себя мужественным ( лат. , Гораций)
.
Времени нет и нет его делимости, и можно просыпаться до рассвета и засыпать поздним днем, когда у окна прохладнее, а дом ложится тенью на газон, тень дома больше его самого, и трубы и кресты антенн достигают до шоссе, до автобусной остановки напротив, и люди топчутся на тени крыши.
Так и сижу у окна, положив каменную ногу на подоконник, сижу с книгами под рукой и наедине с сыном вольноотпущенника Квинтом Горацием Флакком, с виду невысоким и тучным, как все чревоугодники.
На шоссе движение начинается в пять утра, идут пешком и едут на велосипедах рабочие на завод, из города первым рейсом — автобус, порожняком — грузовики с прицепами, и через час обратно в город с пассажирами и кирпичом. Чуть позже начинается движение на Неве — закопченные промасленные буксиры, короткие и толстые, и на палубу вылезает кто-нибудь в полосатом тельнике, бросает за борт ведро на веревке, черпает воду и снова исчезает в преисподней; широкие и длинные самоходные баржи с песком, и на корме висят веревки с бельем — застиранные выцветшие детские рубашки, платья в горошек, в полоску, в квадрат, джинсы с блестящими кнопками; потом пойдут пустые речные трамваи, и в рулевой рубке кто-то безусый в надвинутой на нос фуражке; пароходы на Валаам и Кижи; моторные и весельные лодки в непрерывном деятельном ритме.
Времени нет, потому что оно целиком в моей власти, и я могу делать с ним, что вздумается, — пить его, цедить сквозь зубы, заглатывать кусками, предоставлять течь ему в любом направлении и с любой скоростью, складывать в остроносые самолеты и отправлять из окна в стоячую жару, такую плотную, что ее можно резать брикетами и продавать на север. Все, что есть — кусок неба, заключенный в оконную раму, и я, обладатель естественнейшей картины, вижу, что облака меняют цвет от нежно-сиреневого до блекло-зеленого, потом зелень голубеет, становится почти фиолетовой, черной, густой, как пыльца бабочки, которая села на подоконник и равномерно складывает и расправляет крылья, а облака так жирно окрашены, что если посмотреть вдоль ноги, лежащей на подоконнике и замурованной в гипс, из которого торчат будто чужие пальцы, то можно увидеть, что облака пачкают ногти.
Мир уравновешен во мне и вовне, он одновременно убывает и прибывает, проходит сквозь неуклонно и неостановимо, ему безразлично, двадцать мне лет или двадцать веков, он течет, чтобы и во мне происходили изменения; мир усложняется, накапливается, накатывает и отбегает, как волны прибоя, и рисунком, оставленным на песке, время с завидным упорством отпечатывает утраченный смысл.
Spem longam receses spatio brevi [132] Надежду на далекое будущее ограничь коротким промежутком времени ( лат. , Гораций)
, — пишу я на бумаге, складываю самолет и отправляю в окно, он ныряет вниз, потом, подхваченный ветром, взлетает вверх и уходит влево, вдаль. Ага, думаю, начинается северо-западный, наступает момент свершения.
Читать дальше