Я помолчал, отдыхая, потом вспомнил:
— Нож. Где-то на берегу у створы. Помнишь, с костяной ручкой и пружиной. Отец подарил.
Тогда она заплакала, будто кто равномерно выпускал пипеткой капли из глаз. Слезы осторожно стекали по щекам и пропадали в углах рта. Последнее время она плакала часто, без усилий и видимых причин.
— Перестань. Это невыносимо.
— С кем ты был? Понятно, опять эти близнецы. Просила тебя не связываться с ними. Дождешься, убьют в драке.
— Ничего. Они ребята свои.
— Свои, а так избили. Чего вы не поделили?
— Ладно, это наши дела. Возьми фонарь и сходи не берег. Найди нож. Там на рукоятке мое имя. Сам я идти не могу.
Она взяла фонарь, набросила плащ прямо на халат и ушла. Вернулась она без ножа.
— Его нет. Ты кого-нибудь ударил?
— Все в порядке. Они взяли его собой. Я же говорю, они ребята мировые. Посмотри, что у меня с ногой.
Я поднял грязную брючину, мачеха осмотрела ногу.
— Скорее всего, закрытый перелом. Днем сделаем снимок. Давай помогу дойти.
— Не надо, сам. Свари, пожалуйста, кофе с пенками.
— Боже мой, — неожиданно улыбнулась она, — ему сейчас пенки нужны.
Я похромал в свою комнату, разделся в темноте, лег под простыню и стал смотреть, как медленно рыжеет небо, его слишком много из окна, небо как прорубь в бездонность, откуда возвращаешься измененный, переходишь из одного состояния и мира в другой и не улавливаешь грани, их разделяющие. Что-то сейчас делают близнецы, думал я. Глубоко порезать их я не мог, держал палец на лезвии, но лучше бы этого не было, и зря я пошел берегом, но что-то непременно ожидалось случиться тем летом, слишком спокойной и размеренной была жизнь, если не считать не сданного за семестр экзамена по латинскому.
Мачеха входит в комнату, зажигает свет — я зажмуриваюсь одним глазом — и ставит на стол чашку и сахарницу, совершенно теми же округлыми движениями и с тем же неодолимым терпением на лице, с каким приносила кофе отцу, если играючи, дулась на него. Мне казалось, что их жизнь — это игра по каким-то своим правилам, которых мне не понять. Пока он не умер.
Неосновательная это была смерть. Да и весь он был какой-то не солидный. Плохо рассказывал анекдоты, пел, как самоед, самые старые песни на один и тот же лад и мотив, любил всеми забытые исторические романы и почему-то Диккенса. Потому и друзей у него было не много, и самый близкий — местный судья, у которого с финской кампании не сгибалась нога, и судья, летом ездивший на работу на велосипеде, крутил колеса одной педалью, а вместо другой приварена широкая подножка.
Ощущение утраты пришло позже, но из всей полноты сопряжений остаются лишь факты, наличный скелет бытия, нерасторжимая схема связей. Отец всегда вызывал ожидание шутки, но действовал решительно и бесповоротно, и мне казалось, что он неудачно сострил, оставив меня сиротой, а мачеху с беременностью.
— Тебе утром на работу, — говорю я, — шла бы ты спать.
— Успею. Я принесу табуретку.
Она приносит из кухни табурет, ставит возле моей постели, на мгновение наклоняется, я вижу в распахнувшийся халат набухшие груди.
До родов ей, по моим подсчетам, месяца три.
Я сижу, прислонясь спиной к подушке, ставлю чашку на колени, долго размешиваю сахар, кладу ложку на блюдце, прихлебываю кофе. Говорю сквозь зубы, потому что челюсть подвязана.
— Хочешь, я тебе другую кофеварку сделаю? Приду как-нибудь вечером к ребятам на завод и выточу из нержавейки. Надо сделать для тебя что-нибудь хорошее.
— Сделай. — Она садится у письменного стола, убирает ноги под табурет и листает книгу — хрестоматию по древнеримским авторам. — Когда тебе «хвост» сдавать?
— В начале сентября.
— А что твоя девушка? Давно я ее не видела.
— Она бывает в твое отсутствие. А теперь и вовсе не придет.
— Поссорились?
— Она не любит меня.
— Пожениться бы вам. Это я тебе советую как мачеха, — улыбается она.
— Спасибо, я подумаю. — Я выпиваю кофе и ставлю чашку на простыню. — Слушай, а как у тебя с отцом? Как начиналось и всякое такое. Вам всегда было хорошо? Извини, что спрашиваю. Он сам не успел рассказать. Он всегда про себя рассказывал. И про женщин тоже. Он думал, будет лучше, если я от него узнаю.
Мачеха молчит и чему-то улыбается, а я краем глаза рассматриваю ее, — припухшее за время беременности лицо, редкие волосы, стянутые на затылке черной аптечной резинкой, выпуклый лоб, взгляд растерянных, удивленных, смотрящих вовнутрь глаз.
Когда отец привел ее в дом, она была крашеной блондинкой, и он сказал, что в блондинок красятся шлюхи, и она восстановила естественный цвет, а теперь и не вспомнить в подробностях, какой она была прежде, хотя времени прошло чуть больше года, а до этого было еще несколько месяцев, как она появилась в поселке — молчаливое существо с тихим бесцветным голосом.
Читать дальше