Ворот рубашки был ткан из лучшего хлопка узбекских полей, выбелен до пронзительной небесной синевы, какая неожиданно, как подарок от незнакомого человека, наступает вдруг в один из апрельских дней, кода долгая скучная хмарь рассеивается и взорам открывается такое; сама рубашка удивительно гармонировала с основательностью носков, они прятались в ботинки под столом и не были видны, но если хозяин поднимался из-за стола, носки тоже виднелись, не полностью в длину, как какие-нибудь выскочки и прощелыги, а показывались полоской, скромненько, будто нечаянно, с добродушным хвастовством; ворот рубашки был выкроен изящной аристократической линией — полуэпюрой Имбесиля — был накрахмален и отглажен так, что при повороте головы вдруг взблескивал в дневном свете из окна справа, а углы ворота с естественной плавностью утекали под ворот пиджака.
Пиджак был шит из натуральных овец, глупых и безвредных божьих тварей южных долин, и в ткань была каждой седьмой ниткой вплетена нитка особая, дававшая неожиданную тусклую искру, которая при всяком слабом волнении пиджака чудным образом перебегала сверху вниз, а при резком движении вдруг застывавшая, будто застигнутая врасплох; скроен был пиджак по современной модели «ступидит», которая счастливо сочетала в себе одной изысканность верха с простотой и демократичностью низа; рукава пиджака — цельнокроеные, вшивные — текучие лениво сбегали вниз и резко обрывались, как прерванная нота, там, где на два с половиною средних пальца выглядывали рукава рубашки, схваченные запонками.
Запонки были изготовлены из прибалтийского янтаря — окаменелых слез погибших деревьев — и в каждой, точеной наподобие рыбьего глаза слезинке застыла мушка, когда-то, миллионы лет назад беззаботно порхавшая среди недвижных великано-деревьев, совсем не претендуя на бессмертие или память, и вдруг явившаяся в этих чудных запонках, оправленных в тонкое червленое серебро; мушки были настолько тонки, изящны и правдоподобны, что выглядели как нарисованные.
Пономарев с отрепетированным страхом отворил тяжелую дубовую дверь, тотчас ухватил одним жадным взглядом галстук, ворот рубашки, искру на пиджаке и мушек в запонках, испугался еще больше, и краснея и смущаясь, как истый провинциал перед истовым градоначальником, дернул вниз головой так, что хохолком взметнулись волосы на затылке, как у молодого заспавшегося петушка, который позже других выметнулся на птичий двор и не сообразит, куда он попал и зачем.
Пономарев не то сказал, не то хрипло пропищал, пробуя голос:
— Извините великодушно. Здравствуйте. Я буквально на минутку. Я зачислен к вам на прием. Но это очень недолго. Это быстро можно решить. Я с маленьким вопросиком, — он уморительно покрутил перед собственным носом двумя скрюченными пальцами, будто рассматривая блошку. — Я из клуба.
Рука в запонке неуловимо сложным, но все же доброжелательным жестом указала на полированный стол.
Первым желанием Пономарева было желание немедленно сесть на этот полированный стол сверху, вскочить кочетом и, тряхнув волосами, отчаянно прокукарекать, но, поборов страх и трепет, Пономарев, шаркая, приблизился, ощущая постыдную и томительную слабость в руках, едва отодвинул один из стульев, присел на краешек.
— Я слушаю вас, — будто с высоты донесся твердый приятный голос.
— Я с маленьким вопросиком, — залепетал Пономарев, привстал и покраснел от собственной неловкости. — Я из клуба. Здравствуйте.
— Здравствуйте, — прозвучала в голосе демократическая добрая усмешка. — Для нас нет маленьких вопросов. Для нас любой вопрос важен, если он касается человека. У нас нет иных интересов, кроме интересов всего народа. Я слушаю вас.
— Я сейчас... Тут такая бумажка... Ее надо на вашу подпись, — засовался Пономарев по карманам, холодея при мысли, что бумажка может куда-нибудь затеряться или ее могли вытащить в трамвае, или просто могла быть выронена случайно.
— Вы не торопитесь, — улыбался голос. — Вон она у вас в наружном кармане слева.
— Да, конечно, экая неловкость, — обрадовано и облегченно захихикал Пономарев, схватившись за верхний наружный карман, и продолжая тихо смеяться и боясь, что не сумеет остановиться. Он заставил себя вытащить сложенную вчетверо бумагу, начал торопливо разворачивать и едва не порвал. — Фу ты, однако... экая невальяжность... чего это я смущаюсь? вот смешно, правда? Как будто не хожу все жизнь по начальникам, — сказал он с чувством гадливости к своей торопливости и подобострастию, которые, как тошнота, вдруг поднялись к его горлу. — Вот она, милая. Вот она, страдалица. Вот она. Посмотрите, вот здесь нужна подпись. — Он расправил на столе лист и, выгнувшись, чуть не ложась грудью на долгий стол, вежливо скользнул бумагой по блестящей поверхности стола, и бумага, проскользив, сколько положено, сама остановилась в нужном месте и завибрировала загнутым краем.
Читать дальше