Они не верили в собственное состояние и в собственную форму: знали содержание. Но содержание небывшего мира не могло вовеществиться. Бедные оборванцы. Вас призвали на пир мира, когда все разошлись по векам и странам. Вино выпито, мясо изжевано, остались голые кости: попробуйте догрызться до мозга. Не получается? Тогда поставьте перпендикулярно и стучите костью по столу. Не вываливается? Сильнее стучите! Громче! Яростней! Опять не получается? Ну что ж, собирайте всю команду и айда к другому столу, может быть, там...
9. Metteur en scène [109] режиссер (фр.)
Его первая пьеса называлась «Моя первая жена». Вторая пьеса называлась «Моя вторая жена» Третья пьеса называлась «Моя третья жена». Ставить их он не рисковал: если бы отпустил бороду, она вышла бы синей. Смелости хватило на усы, и они получились черные. Спасала короткая стрижка модели «geôlier» [110] тюремный смотритель (фр.)
. Поэтому походил на жука: черный, деятельный, настырный, — сам по себе, сам в себе, сам от себя. По ночам мучило слово «органика». Боялся объяснить себе, что это такое. Другим объяснял охотно.
Ох, эта классика! Гимнастический снаряд, овладеть им нельзя, но можно развить мышечный тонус души. Для сильных. Слабые на классике ломают шею. Metteur en scene учился на классике простоте и естественности, чтобы попытаться спасти то, что было утрачено почти всеми режиссерами, втискивающими лицо в социальную маску, чувство — в скромные размеры общепринятой привычки, а движение — в знак профессии. Но жизнь была другой, совсем никакой. Он научился невыразимой тоске по невыразимой тоске о невыразимом. Это заставляло быть настороже, быть готовым ко внезапной боли. Как взбесившаяся паховая грыжа. Он ставил Николая Гоголя. Шинель была символом половой неуемности. Акакий Акакиевич — по-современному акакиевен, лоскутно-кусочный gueux [111] нищий (фр.)
. Но галстук — черная бабочка — в конце пьесы срывался с шеи и, взмахивая большими крыльями, летал по залу над головами зрителей. Ставил Александра Пушкина. Герман ходил по сцене, развратно виляя задом. Но когда в финале на темной-претемной, страшно-престрашной стене вдруг медленно и жутко высветлялся портрет прекрасной дамы в позе инфанты Миокарды, зрителей охватывал восторг и не отпускал до конца недели. Когда окрепла шея, решился ставить Федора Достоевского. Предупреждал: семьдесят пять процентов режиссерской работы — организация. Федор Михайлович на репетиции был без бороды, без усов, почти без бровей и в очках. На луб не хватало мученической складки. Его можно было понять лишь не читавши его книг, а, прочитавши, ничего нельзя было понять ни в книгах, ни в жизни. Речь в пьесе шла о том, что некто много лет спустя — более ста лет спустя — вдруг догадался, что некто много лет спустя — более ста лет спустя — вдруг догадался, что в сюжете про Родион Романовича всякая путаница — кто куда шел, зачем и куда пришел и не стоило ли попросту попросить в долг до получки у Алены Ивановны, кровопивицы и эстетической вши. Пьеса для двух, и два актера репетировали в грязном, полуобвалившемся полуподвале, в конуре на улица Петра Крестителя, — в те вечера, когда литераторы не устраивали своих чтений и разборок. Актеры репетировали как будто на зал, и приходилось им роли говорить громко, усиливая и возвышая голос до крика. С потолка сыпалась грязная бывшая побелка. Сам режиссер, его помощник, два актера и немногие заинтересованные клубные литераторы приходили в состояние детского восторга, беспрерывно курили, победно смотрели друг на друга, показывали друг другу отставленный вверх большой палец руки, вскрикивали странное слово «гвоздец». Искали «прием», затем «символ», помощью которых хотели вызвать «катарсис». Режиссер держался энтузиазмом, напряженной, отчаянной, наипоследнейшей надеждой и работал на общественных началах.
Нотабене: общественные начала — начинают все, а заканчивает тот, кто терпеливее. Потом его все хвалят. Когда он умирает. Так принято у провинциалов. Первым об этом догадался Александр Пушкин: «они любить умеют только мертвых». Нотабениссимо: узнать, что значит «любить».
Потом режиссер, возбужденный и теперь уж не столь легкоранимый, долго не мог успокоиться.
Пономарев, ошалев от обилия смутных мыслей и чувствований, напросился проводить режиссера до метро.
Узкая улочка Петра Крестителя была тиха. Редкие хмельные прохожие, вкрадчивый шорох опадающих с дерев осенних листьев, внезапные несильные порывы мокрого ветра, — ничто не нарушало благости вечера.
Читать дальше