Режиссер вне обстановки, вне борения с идеями и актерами, оказался приятным, умным провинциалом. С ним можно было говорить о чем угодно — качество, присущее людям творческим, независтливым, которые хранят свое достоинство, как свет свечи, несомый сквозь мрак, и не навязывают ни оценок своих, ни мнений, ни собственных проблем.
— Допустим, — говорил, продолжая, Пономарев. — Допустим, вы добьетесь «истины страстей». Это ваш принцип?
— Истина страстей — формула Пушкина, — отвечал режиссер, глядя на Пономарева сбоку, склонив голову и поверх очков. — В ней — правда.
— Я не помню точно, что говорил Пушкин про страсти. Помню, что на свете счастья нет, а есть покой и воля, — рассуждал Пономарев. — Тоже непонятно. Если покой, то какая может быть воля? А если воля, то тут уж не до покоя? Но я не об этом. Возможно, вы найдете то, что ищете, иными словами, истину страстей, однако как ученый я понимаю, что все члены вырастают из органов, и поэтому из чего-то должны появиться страсти, а из страстей истина, а из истины — правда. Так?
— Не так, — решительно сказал режиссер. — Это неважно, что из чего, но, в конце концов должен появиться катарсис, очищение души от скверны бытия.
— Как это было бы прекрасно! — вздохнул Пономарев. — Баня души. Освобождение от чесотки мелочности и коросты своекорыстия. Но увы! простите, как вас зовут? Запамятовал... Ах, да. Дмитрий Платонович. Стало быть, ваш отец — Платон... Что?! Тот самый?! Извините, конечно же, у меня странные представления о времени.
— Во всяком из нас немного Платона, — умно и навязчиво усмехнулся режиссер. — Время — ненадежная и недоказательная категория. Во всяком случае, в параметрах творческой интуиции. Продолжайте, пожалуйста, мне интересно. У вас голова иначе устроена.
— Попытаюсь, однако, — рассмеялся Пономарев. — Но не обессудьте, если мои рассуждения покажутся вам смешными и наивными. Я как-то был далек от гуманитарных проблем, знаете, чистая наука завораживает литераторов, зачерпнул их всяческую путаницу и неразбериху стилей, возможностей и исканий, я временами ощущаю себя тем самым героем городского фольклора... забыл, как его?
— Чукча...
— Да, да, так что поблажьте, если я иногда буду говорить, как чукча, а иногда не как чукча... Так вот, уважаемый Дмитрий Платонович, я про этот самый... катарсис. Зачем он нужен?
— То есть как?! — от неожиданности режиссер остановился, схватил Пономарева за рукав и, приблизив лицо, посмотрел сквозь очки, шевельнул черными усами. — Вы серьезно?
— Вполне, — печально подтвердил Пономарев. — Я же предупреждал, я чукча. Стало быть, мне нужно объяснять. Понимаете, я в некотором смысле оказался чужим в вашем бурном и весьма неустойчивом и любопытном мире, и поэтому...
— Где же это вы так комфортно отсиделись, что таких вещей не знаете, какие полагается знать всякому порядочному человеку?
— Все наука, милейший Дмитрий Платонович, она отвлекала. Этнопатология почти что история нравов, а поскольку нравы в самой природе человека, так сказать, не актуализированы в данности, поэтому я и отвлекся от современности... Неужели вы верите, что человек склонен к совершенству, к этической эволюции? Что он станет завтра лучше, чем сегодня и, во всяком случае, лучше, чем позавчера: С помощью катарсиса или как-нибудь иначе, а?
— Несомненно, иначе зачем я стал бы портить себе кровь, нервы?
— Ей Богу, вы чудак, Дмитрий Платонович! — рассмеялся Пономарев. — Для вас катарсис — это, право же, будто перила у края крыши. Вы чувствуете, что все ползет под вами и пытаетесь удержаться. Странно... Допустим, вы добьетесь от актеров катарсиса, и от зрителей тоже, и вообще все будут у вас в катарсисе, как в истерике, биться, а потом, что потом? Ну, поплачут у вас на спектаклях, посморкаются, а затем выйдут и станут продолжать лгать себе и другим по-прежнему, если не с большей силой. Обманывать, мучить, претендовать...
— Нет! — решительно произнес режиссер. — Далеко не все. Пусть для многих соприкосновение обнаженного сердца с искусством пройдет бесследно, стало быть, у таких людей сердце мохнатое. Как кулак обезьяны. Пусть. Но один, два, несколько, они почувствуют жажду приподнятости, возвышенности, благородства души. И что в них отзовется сочувствием, состраданием, даже гневом...
— Возможно... возможно... — засомневался Пономарев. — Этакие тонкие состояния души поднимаются пузырями на поверхности густой жижи...
— Экий вы натуралист, товарищ поэт, — с досадой произнес режиссер.
Читать дальше