«Итак, в первые месяцы 1849-го года Шопен решил изменить коду Баллады. Он довольно быстро осуществил свой замысел и, возможно, это было последнее из крупных произведений, которое он закончил. Ведь даже на письмо в пару страниц у него уходили все силы».
«Но из чего можно заключить, что это были первые месяцы 1849-го года, а не раньше? И как определить подлинность рукописи?»
«Минутку, Маэстро, не нужно спешить. Вы думаете, я находился бы здесь, будь рукопись поддельной?»
Я улыбнулся: «Нет ничего проще. Мир наводнен фальшивками».
«Моя к ним не относится, — отрезал русский, желая прервать препирательство. — Маэстро, я готов дискутировать с Вами любые вопросы, но не подлинность этого текста. Впрочем, Вы прекрасно знаете, что эта рукопись может существовать, и что некто ее даже играл в последние пятьдесят лет вместе с другими неизвестными партитурами».
«Франц Верт…» — пробормотал я.
«Не знаю, кто это был. Знаю, что некоторые советские пианисты могли скопировать и сыграть многие страницы "потаенной" музыки. О них Вы, вероятно, и не слыхали. Но Балладу — нет, ее играл только один человек».
Меня одолевало сомнение: почему эти страницы скрывали и никому не пришло в голову их опубликовать? Попытаюсь сложить воедино то, что поведал мне русский. Его слова совпадают с тем, что через несколько лет я услышал от амстердамского антиквара, специалиста по музыкальным рукописям. И выходит, что в первые годы XX века не было стремления публиковать все подряд. Мало кто хотел заниматься деталями музыкальных рукописей. Потом пришло время ревнивой моды: всем захотелось иметь что-то особенное, чего ни у кого нет и никто еще не играл.
Кто такой был Верт? Механическая пианола, вроде тех, что стояли у моего друга Джеймса. Робот-исполнитель, всегда готовый использовать свои руки как валик фонографа, всегда к услугам своих друзей-нацистов. Кто такие были пресловутые пианисты, о которых мне говорили? Ремесленники, нацеленные на что-нибудь редкостное и ценное, что можно сыграть и тем заслужить известные привилегии при режиме, который мог эти привилегии легко отобрать. Насколько мне известно, ни один из пианистов, способных прочесть этот вариант, никогда о нем не говорил. Но это все события недавние, а как можно объяснить, что до тех пор, пока рукопись не оказалась у Верта, она не попала в руки никому, кто мог бы ее сыграть? По мнению моего русского друга, перемена посвящения создала неудобства Соланж, которая была хорошо знакома с баронессой Ротшильд. Да и Жорж Санд, обозленная на дочь, могла заподозрить определенные отношения между ней и Шопеном, узнав о посвящении и измененном варианте партитуры.
Итак, до самой смерти Соланж в 1899 году эти страницы, по-видимому, оставались в ящике ее стола. В 1906 году вместе с книгами и несколькими письмами Шопена они попадают к скромному коллекционеру, который очень понемногу продавал и покупал и жил на улице Пигаль в сотне метров от одного из обиталищ Шопена. Здесь собрание, по всей видимости, было поделено, кому и как — до сих пор неясно. Книги обнаружились двадцатью годами позже в разных парижских антикварных каталогах. О письмах ничего не известно, кроме того, которое купил в Лондоне Бернар Гавоти и в котором говорится о злых духах, появляющихся из-под крышки рояля. Судьба остального — пока загадка.
«Дорогой Маэстро, вполне убедительно предположить, что в этих письмах заключалась правда об отношениях Шопена и Соланж. Но их нет, как нет и писем Шопена к Жорж Санд, которые она сожгла. Зачем? Биографы объясняют этот поступок ее эксцентричностью и резкими сменами настроения. Санд была настоящая фурия, а Шопен пребывал в состоянии подавленности и упадка (и не только в смысле здоровья)».
Что же было в этих письмах? Только ли простые свидетельства взаимоотношений? Или их написал совсем другой Шопен, не тот возвышенный романтический герой, к образу которого мы привыкли, а человек страдающий и глубоко противоречивый? Об этом можно судить по единственному письму, найденному Бернаром Гавоти. Содержало ли письмо еще что-нибудь, кроме сообщения о бреде? Русский полагал, что содержало. Но это могли быть и фантазии, сгущающие краски в истории рукописи.
Тем не менее, в тот жаркий полуденный час у меня не осталось сомнений, что рукопись была подлинной. Я понял это по тому, как мой собеседник держал сумку, не расставаясь с ней ни на миг. Вряд ли он думал, что старый пианист станет ее отнимать. Скорее, частые переезды сформировали подсознательную привычку держать сумку в руках. У него были очень выразительные руки. Я видел их и испуганными, и возбужденно жестикулирующими. Сейчас они прикасались к сумке почти сладострастно. Человек выдает себя жестами. Руки говорят, у них свой язык. В движениях они бывают и мягкими, и неистовыми, и мощными. Язык рук сопутствует словам, подкрепляет их. Мне, например, случалось по движениям рук ученика во время предварительной беседы с ним предвидеть, как он будет играть, и я редко ошибался. Руки русского казались сильными, порывистыми и бережными. Они ощущали музыкальное могущество рукописи и в то же время были связаны с ней какой-то внутренней болью. Мой друг (я с удивлением обнаружил, что стал называть его другом) держал сумку так, будто в ней было что-то хрупкое, бутылка с посланием, которую нужно бросить в море, если разразится шторм. Мне не хотелось смущать его, я встал и зашагал по комнате, давая ему собраться с духом. Он продолжал:
Читать дальше