Я понял, что такое потеря веры в себя, коллапс времени и мышечные галлюцинации. У меня появилось тошнотворное ощущение в руках, точнее, в пальцах, безымянном правой руки и указательном левой: по ним побежали мурашки, и они будто впали в оцепенение. В таком состоянии я не отважился бы даже подойти к клавиатуре. Одним словом, меня поразило тоскливое чувство, что я никогда больше не смогу играть. И в жаркий послеобеденный час мне в очередной раз приснился привычный, много раз повторявшийся кошмар.
Сначала кажется, что это сладкий, светлый сон: я ребенок, я на даче, в моей комнате на третьем этаже, где ветви вязов касаются окон. Я читаю книгу и время от времени выглядываю в окно, не пора ли ужинать. В семь садовники кончают работу. Из окна мне видно, когда они направляются к калитке. Я знаю, что меня ждут к столу. Но садовники все никак не кончат приводить в порядок лавровые изгороди перед домом. Вдруг летний день гаснет и делается пасмурным. Лето становится зимой, небо заволакивает, дом окружает тьма, виден только далекий свет, освещающий калитку в глубине парка. Я испуганно выглядываю и вижу, что пошел снег. Но это не тот легкий снежок, который я так люблю. Этот снег кажется синтетическим, он не тает, а покрывает все душным белым плащом. Вдруг в комнату молча входит моя мать, одетая в белое. Я хочу ее о чем-то спросить, но она взглядом дает мне понять, что сейчас не время разговаривать. Вид у нее печальный, застывший, она подходит к окнам и задергивает шторы, чтобы не впустить в комнату холод. Воздух в комнате какой-то растекающийся, звуки приглушенные, точно замедленные, как ноты с пометкой ritenuto. Все pianissimo, ppp, как том, я уходил к букинистам, брал первые попавшиеся под руку книги и читал, выхватывая фразы из неизвестных романов и забытых стихотворений; просматривал и дешевенькие издания, и инкунабулы с тронутыми сыростью страницами. Все было дешево, г ораздо дешевле своей настоящей цены. Мне казалось, что стоимость музыки, которую я играл, меньше ее ценности, и даже за мои руки было заплачено меньше, чем они стоили. Я никогда не имел страсти к деньгам и, пересчитывая их, испытывал ощущение чего-то нечистого и вульгарного. Отец учил меня, что джентльмен не должен говорить о деньгах и иметь с ними дело, для этого существуют банкиры, которым, однако, нельзя доверять. Отец мой был склонен к эксцентричности суждений: иногда и банкиры не лишены рафинированности, хотя и полагают, что могут скупить весь мир, так как все продается. Помню, как подруга моей матери хлопотала о назначении содержания медиуму, богемной старушке, осаждавшей публику рассказами о прогулках с Иоганном Себастианом Бахом и Клодом Дебюсси с целью постичь тайны их музыкальных композиций. Однако старушка исчезла с неописуемой быстротой. Цена ее тайн была невелика, зато рассказывали, что на спиритических сеансах она вещала мужским голосом, и что будто бы то был голос Баха. Все это побасенки старой причудницы Европы, от которой уже почти ничего не осталось даже в моем представлении. Я никогда не занимался этой мистикой, в отличие от многих светлых и здравых умов, готовых все отдать ради какого-нибудь редкого трактата по алхимии или спиритизму. И все-таки в глубине души я жаждал тайны; я то гнал ее от себя, то гнался за нею. В своей невротической маете я обследовал ее закоулки: ее печать была на моих руках с ухоженными ногтями, на прикосновениях к клавишам, черным и белым, на том, как моя правая нога управляла педалью. Мне хотелось, чтобы моя интерпретация, этот дар оживлять столетия, озвучивать немые страницы черно-белых значков, была сопряжена с тайной бытия. Мои руки двигались, словно послушные правилам, из которых я знаю лишь одно начальное, мало что способное объяснить. Достаточно подумать о тайне звука, не обладающего объемом, и в то же время овладевающего всеми объемами и проникающего повсюду, даже в самые соблазнительные части напряженного тела, готового отозваться наслаждением на малейшую модуляцию звука. И мои мысли возвращались к предшествующей ночи, к «девушке в шляпе», девушке с улицы Ренн. Я вспоминал движения ее тела, будто стремящегося опередить мои желания, подвластного закону, который я всегда постигал с большим трудом: уж слишком он переменчив.
Я остановился, испуганный тем, что зашел слишком далеко и стал снова думать о музыке как об аналогии, а не как о проявлении воли. Рассказать секс языком музыки? Этого только не хватало! Музыка — это воля, а не представление. Она не имеет связей с миром, не объясняет его, она его воссоздает, меняя его формы и настроения. Негоже заниматься изысканием музыкальных пьес для осмысления своих сомнений и страстей. Что есть мир, как не результат вселенской дисгармонии? Он состоит из нагромождения множества случайных звуков, неузнаваемых, имеющих музыкальную частоту, но бессистемных, разных по протяженности, как скопления облаков, которые сталкиваются, взрываются молниями и неожиданными бурями, после чего мир смотрится так, будто ничего не случилось, остается лишь устойчивый запах свежести. И это мой слух и мои руки, как руки умелого садовника, вносили порядок в мир, полный дисгармонии. Может быть, я умел находить тональность вещей? А может, это безумие, бред человека, до такой степени привыкшего читать и мыслить посредством слуха, что ему уже не удается упорядочить события, следуя иной логике?
Читать дальше