— Нет, никаких слухов. Все так и было. У меня есть воспоминания очевидцев, свидетельские показания, так сказать. Я их записала, не меняя ни слова. У меня целая общая тетрадь исписана. Девяносто страниц…
Ей так хотелось залучить меня в число своих единомышленников!
Тетрадь появилась на столе, пухлая, тоже изрядно потрепанная. Появилась, возникла таким же макаром, как перед тем возникла на столе уже упоминавшаяся библиографическая редкость. Малыш давно сидел под столом, играл там с собой, и казалось, что две эти разделенные столешницей сферы никак не сообщаются друг с другом: тут — оживленная беседа, там, напротив, щекотавшее пятки молчание. Оказывается, сферы таки сообщались! Стоило моей собеседнице упомянуть о «свидетельских показаниях», как мальчонка выпорхнул из-под стола, будто воробей из-под стрехи, и в следующее мгновение тетрадь с «показаниями» лежала передо мной.
Не думаю, что он умел читать: все-таки четыре года и не какой-нибудь городской вундеркинд с калькулятором, а дитя природы. Но вот слушать он умел — это точно! Вроде занят своими делами, вроде и нету его там, под столом, а ушки на макушке. Все слушал и, занимаясь своими делами, все просеивал — реакция его была сугубо избирательной.
Не зря сидит сразу в двух классах!
Видно, частенько в этом доме обращались и к чеховской книжке, и к «чеховской» тетрадке.
Видавшая виды, не в одних руках побывавшая тетрадь насквозь исписана аккуратным, округлым женским почерком. Из-за этого безукоризненного почерка казалось, что обложка на ней с чужого плеча. «Политурка», как еще говорили мы в детстве.
— Я записывала сама, но слово в слово. Ничего не меняла, можно сказать, только запятые расставила…
По ее движению я понял, что она уже и тетрадь не прочь бы отодвинуть от меня. Мало ли что я в ней высмотрю. Так уберегают от сглазу дитя — заслонив ему лицо ладошкой.
Заслоняла, а глаза улыбались.
* * *
Шла по улице. Бабки, коротавшие сумерки (а нигде в Советском Союзе так не экономят пенсию, электроэнергию, дрова и уголь, как в Белой) на лавочках перед домами за картишками, за семечками или за общим сумеречным молчанием, — а за длительные годы одинокой, без старика, без объекта, о который, как известно, преимущественно и оббивают язык до одеревенения, бельская старуха и молчать-таки выучилась, — подзывали ее. И она не чинясь отзывалась на их приглашения. И в карты подсаживалась — научилась! — и к молчанию присосеживалась. «Дочка» звали ее в Белой. «Эй, дочка, загляни на минутку!», «Дочка, помоги с пенсией разобраться…», «Дочка, послушай…»
Заглядывала, помогала. И главное — слушала. Отвыкла Белая от того, чтоб ее выслушивали. Знаете, как слушают в доме стариков: вполуха. Мели, Емеля, твоя неделя. Так и тут: шебаршила Белая на отшибе, разговаривала как сама с собой, а на нее ноль внимания. Зажилась. Засиделась. Пора бы и честь знать. Перспективных вон некогда выслушивать, а тут еще эта. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Молчи, Емеля!
И вдруг отыскался человек, который стал ее слушать. Пусть не начальник, но молодой человек. А для Белой молодой — это еще больше, чем начальник. Потому что между нею и начальством, как таковым — это еще куда ни шло, это еще можно пережить, а между нею и всем молодым, всем живым — вот где на самом деле проходила полоса отчуждения. И делалась все шире, все мертвее. Даже между Белой и ее детьми, внуками и правнуками. Может, от этого Белая и разговорилась потихоньку. Вспомните, как заговариваются матери: им кажется, что они говорят со своими детьми. Которые давно оторвались от них. Или, что еще хуже, — отвернулись.
Так она стала «дочкой». Для старух дочкой, а для стариков, пожалуй, невесткой. Потому что в отношении к ней немногочисленных бельских стариков проскальзывало даже некоторое петушение, характерное для отношения к снохам. Исчезающий вид, как известно, даже исчезает веселее, бодрее на виду у объявившейся в доме молодицы.
Ее зазывали, потчевали чаем, она в одночасье стала в Белой нарасхват.
Когда Ольга узнала, что Галина Васильевна Коптелова, одна из бельских старух, в войну, оказывается, работала в Ленинграде, в Институте растениеводства, что это и она, разнорабочая института, голодая, спасала вместе с учеными, профессурой от холода и голода вавиловский фонд, что в Ленинграде ее помнят до сих пор, шлют ей семена и клубни — потому и палисадник ее полыхает все лето диковинными цветами, — узнавши все это, Ольга написала о Галине Васильевне заметку в районную газету «Светлый путь».
Читать дальше