В это время от палатки донеслись шум, крики, из толпы вырвались Валера и Володька с бутылками, а за ними какой-то коренастый в кепке и замасленном ватнике. Он был уже под хмелем. «Стиляги проклятые! — орал он. — Я две смены отстоял не жрамши, и то в очереди топчусь, а вы гуляли, паразиты, всю ночь!» — «Дай ему! — подзуживая, кричал в ответ Володька. — Врежь ему, стиляге! Бей их!» — «Посмеешься! — орал пьяный. — Паразиты чертовы!» Володька даже приседал от хохота, забавляясь. «Брось, пошли», — сказал Валера. Двумя пальцами, вытянув шею, он поправил свою бабочку. «Чего вы там?» — спрашивал Гриша. «Да так, зола», — сказал Валера.
Я думал о том, что услышал от Панина. Что это он вдруг? Почему? Я хуже других, что ли? Мне уходить, а Титкову, Секундомеру, Володьке Беляеву? Мы все вместе пришли. Я задавал себе этот вопрос и вдруг понимал, что Титков, Секундомер и даже Володька никуда теперь из цеха не уйдут. Они не уйдут, а я? Вот так, если честно, положа руку на сердце? Не знаю, если честно, не знаю. Ерунда какая-то. И зачем он об этом сказал?
«Ну ты что? — спросил меня Гриша, когда мы входили в пельменную. — Чего надулся?» — «Я не надулся». — «Я тебе точно говорю, летом в институт пойдешь». — «Да брось ты, знаешь!» Я начал злиться. «Чего вы?» — спросил Володька. «Учиться не хочет!» — сказал Гриша. «Профессор, как вам не ай-яй-яй! — Володька состроил дурашливую мину. — В ученье — свет, как сказал Александр Сергеич Пушкин…»
Наши уже сидели за столиком, и Филя махал нам оттуда белой карточкой меню. Мы сдали пальто и во главе с шикарным Валерой вступили в зал. Под потолком висели елочные гирлянды, и пахло хвоей, шел Новый год.
МОРСКАЯ ТОРГОВЛЯ
(ИЗ ДНЕЙ ВОЙНЫ)
Рассказ
— Запри хорошенько, мы пошли! Нинка, не беги одна, кому сказали! И чтоб открывать не смел, понял?
— Понял!
— Кастрюли не упусти, голову оторву! Подкидывай по совочку, пусть так и кипит тихонько.
— Знаю!
На лестнице тьма-тьмущая, дымом воняет и прогорклым маслом, на котором весь дом дранки жарит. Теперь оттепель, тяга в трубах плохая, печи дымят, да еще вся вонь, что застоялась в подъезде за зиму, оттаяла — так и бьет в нос. Как война началась, так, кажется, лестницу и не мели ни разу. А в квартире еще хуже вонь: мать поставила рубец варить.
Побелел, блеснул в лестничной тьме таз, что мать под мышкой понесла, поплыл вниз — ушли, наконец, слава богу!
— Запри хорошо!
— Ладно, ладно!
Бормочу уже здесь, в коридоре, запираюсь. Замки тоже отпотели — скользкое, противное железо. Один замок с ключом, потом еще задвижка тяжелая и еще крючок. Дверь обита старой клеенкой, из-под клеенки грязная вата клочьями, а сама клеенка тоже мокрая, будто вся сырость и вонь на нее осели и текут густыми каплями. В коридоре дрова, ведра: вода до четвертого этажа не доходит, вниз ходим или на колонку, как всю прошлую зиму. Еще бочка с капустой, на замок висячий запертая. Это Ивантеевых бочка: они наберут миску капусты, когда надо, и опять бочку на замок. Еще рогожи свалены, еще ящик с картошкой — ларь. Дранки-то из картошки делаем: натрем на терку, слепим, мучки подбавим, если есть, и печем, как лепешки. Эх, надоело мне все!
Они теперь три часа не придут — хорошо! И отчего к бабам в баню всегда очередь больше? Мы с Петрухой, бывает, тоже стоим-стоим, сперва на улице выстоишь хвост, потом в дверь влезешь, в тамбур, — это уж счастье; потом туда подвинемся, где касса и где старуха сидит, а у старухи шайка с нарезанным мылом. Она на каждый билетик кубик мыла дает, маленький, со спичечный коробок, как будто это для детской игры мыло. А потом уже вступаем на лестницу — мужское отделение наверху. На лестнице многие без шапок стоят, пальто нараспашку, тут уже близко. Сверху проходят вымытые: красные, жаркие, баней пахнут. У самой двери караулит Петюня, банщик-старик: навыпускает, навыпускает оттуда, потом в дверь просунется и кричит, спрашивает. На лестнице стоя, уже слышишь голос Петюни и слышишь, как ему из предбанного отзываются другие банщики, от одного к другому, словно во дворце: «Одного давай! Двоих давай!» И вот Петюня запускает — тех, которые дошли. Они впереди, по стеночке стоят, покорно, и Петюня их, как самых послушных и заслуживших, отсчитывает и пропускает. Отсчитывает пятерых-шестерых и руку вперед — раз! Стоп, погоди, довольно! Тот, на ком счет остановился, еще попробует на Петюню нажать, но Петюня уже дверь собою припрет, — не сдвинешь. Делать нечего, покрутит человек головой в досаде, снова к стеночке привалится. Но зато он теперь первый, считай, в порядке.
Читать дальше